Головна сторінка сайту
Сторінка 3 з 5«12345»
Бібліотека » Церква » Різне » «Введение в Христианство» ((Кардинал) Йозеф Ратцингер (Брюссель 1988) Папа Бенедикт 16)
«Введение в Христианство»
Дата: Середа, 16.06.2010, 16:54 | Повідомлення # 11
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
СОВРЕМЕННОЕ ИСПОВЕДАНИЕ БОГА

Но что же значат в устах современного человека слова Сим вола веры: "Верую в Бога"? Тот, кто произносит это, прежде всего выносит решение о том, что для него ценно и важно в ми ре, - решение, которое хотя и всецело осознано им как истина (и даже в определенном смысле должно считаться им как ре шение в пользу истины), однако, может быть выполнено лишь в самом решении и как решение. Но совершающееся является решением еще и в том смысле, что при этом проис ходит разделение (Ent-scheidung / Scheidung) разных возмож ностей. То, что должен был исполнить Израиль на заре своей истории и должна была повторить Церковь в начале своего пути, заново должно быть исполнено в каждой человеческой жизни. Как тогда следовало принять решение против возмож ностей, предложенных Молохом и Ваалом, против обычая в пользу истины, так и во все времена христианское испове дание "Верую в Бога" означает процесс различения, приятия, очищения и преображения. Лишь таким образом христиан ское исповедание единого Бога может сохраняться на протя жении времен. Но по каким направлениям устремлен этот процесс сегодня?
1.Примат Логоса
Христианская вера в Бога означает, прежде всего, такое решение, при котором устанавливается примат логоса в противоположность голой материи. Сказать: "Я верую в то, что Бог есть", - включает в себя утверждение того, что логос, то есть мысль, свобода, любовь присутствуют не только в конце, но и начале, что логос есть изначальная и объемлющая все бытие мощь. Иначе говоря, вера означает такое решение, в котором устанавливается, что мысль и смысл образуют не только случайный побочный пункт бытия, но что все бытие есть продукт мысли, более того, что само бытие в своей глубочайшей структуре есть мысль. Вера поэтому означает решение, утверждающее истину в специфическом смысле, ибо для нее само бытие есть истина, разумность, смысл, и все это представляет собой не просто вторичный продукт бытия, который где-нибудь в нем мог бы возникнуть, но при этом не мог бы иметь для реальности в целом никакого структурирующего, определяющего значения.
В этом решении, утверждающем разумную структуру бытия, которое возникает из смысла и понимания, полагается одновременно и вера в творение. Оно означает также убеждение в том, что тот объективный дух, который мы преднаходим во всех вещах - и более того, сами эти вещи мы научаемся понимать как этот дух - есть отпечаток и выражение субъективного духа и что те разумные структуры, которыми обладает бытие и которые мы можем, открыв их, помыслить (nach-denken), есть выражение предшествующей творческой мысли (vor-denken), благодаря которой они существуют.
Уточним: В древнем пифагорейском слове, согласно которому Бог занимается геометрией, выражается такое уразумение математической структуры бытия, которое позволяет понять бытие как мыслимое и мысленно структурируемое бытие. В нем выражается мысль, что материя не просто бессмысленна (Unsinn) и чужда познанию, но что и она несет в себе истину и разумность, которые делают возможным ее мыслящее постижение. Это понимание неслыханно уплотнилось в наше время, благодаря исследованию математического строения материи, ее математической мыслимости и возможности быть использованной. Эйнштейн сказал однажды, что в закономерности природы "открывается столь возвышенный разум, что по сравнению с ним все осмысленные человеческие идеи и устроения представляются совершенно ничтожным отблеском его" 47 . То есть, все наше мышление на самом деле есть лишь следование мыслью за тем, что в действительности уже было продумано. Жалким образом пытаемся мы воспроизвести то мысленное бытие - которым являются вещи - и найти в нем истину. Через математику Вселенной математическое миропонимание здесь вновь обрело "Бога философов" - впрочем, и со всей его проблематикой. Это проявляется в том, что Эйнштейн постоянно отвергает понятие личного Бога как "антропоморфное", связанное с "религией страха", с "моралистической религией", и противопоставляет ему в качестве единственно адекватной формы "космическую религиозность", которая выражается для него в "восхищенном удивлении гармонией и закономерностью природы", в "глубокой вере в разумность мироздания" и в "жажде понимания, пусть и оказывающегося лишь жалким отблеском разума, открывающегося в этом мире" 48 .
Здесь перед нами вся проблема веры в Бога. С одной стороны, открывается прозрачность бытия, его разумный, обращенный к мышлению характер. С другой стороны - невозможность соотнести это мышление бытия с человеком. Очевидно, барьер, который препятствует отождествлению "Бога веры" и "Бога философов" коренится в слишком узком и недостаточно продуманном понятии личности.
Но прежде чем идти дальше, я приведу схожее высказывание одного естествоиспытателя. Джеймс Джине сказал однажды: "Мы находим, что Вселенная обнаруживает признаки планирующей и контролирующей силы, которая имеет нечто общее с нашим собственным индивидуальным духом, - и это, сколько мы видели до сих пор, не чувство, мораль или эстетическая способность, а тенденция к мышлению такого рода, который мы, за отсутствием лучшего слова, назвали геометрией" 49 . Мы снова видим то же самое: математик открывает математику космоса, разумную структуру вещей. Но не больше. Он открывает только Бога философов.
Что же здесь удивительного? Может ли математик, который рассматривает мир математически, найти во Вселенной что-либо иное, нежели математику? Быть может, сначала следовало бы спросить его, смотрел ли он когда-нибудь на мир иными, не математическими глазами? Разве он никогда не видел, к примеру, цветущую яблоню? Разве никогда не восхищался тем, что оплодотворение, совершающееся в общении пчелы и дерева, идет не иначе, как окольным путем - через цветок и, следовательно, включает в себя в высшей степени избыточное чудо прекрасного, что в свою очередь, может быть понято только как приобщение к тому, что само по себе Прекрасно? Если Джине думает, будто ничего такого до сих пор не было найдено в сфере духа, ему можно с уверенностью возразить: оно никогда и не будет и не может быть открыто физикой, поскольку она в своей проблематике существенным образом абстрагируется от эстетического чувства и морального отношения, поскольку в ней вопрошает природу чисто математический ум, который, следовательно, и может увидеть в природе одну только математическую сторону. Ответ всегда зависит от вопроса. И человек, который ищет целостное созерцание, должен будет сказать скорее так: без сомнения, мы находим в мире объектированную математику; но ничуть не менее находим мы в мире и неслыханное и необъяснимое чудо прекрасного, вернее, - в мире существует такое, что является созерцающему человеческому духу в форме прекрасного, и мы должны признать, что математик, который сконструировал такие явления, развил при этом колоссальные силы творческой фантазии.
Если суммировать намеченные нами фрагментарные наблюдения, можно сказать: мир есть объективный дух, он выступает для нас в "духовной" структуре, то есть представлен нашему духу так, что его можно обдумать и понять. Отсюда может быть сделан следующий шаг. Слова "Credo in Deum - Верую в Бога" выражают убежденность в том, что объективный дух есть результат субъективного духа и может существовать вообще только как его видоизменение или, иначе говоря, интеллигибельность бытия (которую мы обнаруживаем в качестве внутренней структуры мира) невозможна без мышления.
Думается, будет полезным пояснить и вместе с тем подкрепить это высказывание, включив его в контекст (набросанный опять-таки лишь в общих чертах) самокритики исторического разума. По прошествии двух с половиной тысяч лет философского мышления уже невозможно говорить о самом предмете с наивной прямолинейностью, как если бы никто до нас не предпринимал подобных попыток и не терпел при этом неудач. И когда история показывает нам поприще, усеянное обломками гипотез, впустую потраченного остроумия и выхолостившейся логики - мы едва ли не вовсе утрачиваем мужество найти нечто от сокровенной истины, превышающей горизонт непосредственно очевидного. Но безысходность эта не столь бесконечна, как кажется на первый взгляд. Несмотря на великое множество противоречащих друг другу философских путей, в конечном счете имеется всего несколько принципиальных возможностей выяснить тайну бытия. И вопрос, на котором все сходится, можно сформулировать так: что представляет собой конечный субстрат бытия во множестве единичных вещей и что такое то единое бытие, которое стоит за множеством сущих вещей, поскольку все они "суть"? Многочисленные ответы, порожденные историей, можно свести к двум основным возможностям. Первая, ближайшая, будет звучать примерно так: все, что мы встречаем, в своем предельном составе есть материя: она есть то единственное, что в качестве доказуемой реальности пребывает всегда и во всем и представляет собой подлинное бытие сущего. Другая, противоположная возможность гласит: кто исследует материю до конца, найдет, что она есть мысленное бытие, объективированная мысль. Материя не может быть чем-то последним. Материи предшествует мысль, идея; в конечном счете, все бытие есть разумное бытие и может быть сведено к духу как изначальной реальности. Итак, одна возможность представляет собой материалистический путь, другая - путь "идеалистический".
Чтобы вынести суждение, необходимо уточнить, что такое материя и что такое дух. Предельно сокращая, мы могли бы сказать: материей мы называем бытие, которое само не понимает бытия, которое, хотя "есть", однако не понимает само себя. Таким образом, редукция всего бытия к материи как первичной форме реальности утверждает, что начало и основа всего бытия образует такую форму бытия, в которой оно само не является бытием, понимающим себя. Это означает, что понимание бытия формируется лишь в процессе развития как его вторичный и случайный продукт. Тем самым получена также и дефиниция "духа", - его можно описать как само себя понимающее бытие. В соответствии с этим, идеалистическое решение проблематики бытия выражается в представлении, что все бытие есть сущие мысли одного единственного сознания. Единство бытия заключено в самоотождественности сознания, моментами которого является множество сущих.
Христианская вера не совпадает впрямую ни с тем, ни с другим решением. Материя сама отсылает за свои пределы, к мышлению как предшествующему и более изначальному. Но в отличие от идеализма, который превращает все бытие в моменты объемлющего сознания, христианская вера возвещает: бытие есть мысленное бытие - но не так, что оно остается лишь мыслью, а его самостоятельность оказывается всего лишь видимостью. Христианская вера в Бога означает скорее следующее: вещи суть сущие мысли единого Творческого Сознания, исходят из творческой свободы и это Творческое Сознание, которое содержит все вещи, отпустило мыслимое им на свободу собственного, самостоятельного бытия. Тем самым она превосходит всякий голый идеализм. В то время, как идеализм считает действительность содержанием одного единственного сознания, для христианского воззрения ведущим является творческая свобода, которая полагает помысленное в свободе его собственного бытия, так что оно есть замысел некоего сознания - с одной стороны, истиное самобытие - с другой.
Тем самым является и сущность понятия творения. Модель, в согласии с которой следует понимать творение - это не ремесленник, а творческий дух, творческое мышление. В то же время обнаруживается, что идея свободы есть характерная особенность христианской веры, отличающая ее от любого вида монизма. В начало всего бытия она ставит не какое-нибудь сознание, а творческую свободу, которая снова создает свободы. Поэтому христианскую веру можно в высшей степени точно охарактеризовать как философию свободы. Ни всеобъемлющее сознание, ни единственная материальность не составляют для нее объяснения реальности в целом. Во главе всего стоит свобода, которая мыслит и создает мыслящие и свободные существа. Свобода, которая становится структуру образующей формой всего бытия.
2. Личный Бог
Если христианская вера в Бога утверждает примат логоса, веры в реальность творческого смысла, предшествующего миру и охватывающего его, то, будучи верой в личностность этого смысла, она есть также вера в то, что та изначальная мысль, которая содержит в себе замысел мира - не анонимное нейтральное сознание, но свобода, творческая любовь, личность. Если христианское утверждение логоса означает утверждение личностного характера творческого смысла, то тем самым оно есть утверждение примата особенного над всеобщим. Наивысшее - не всеобщее, а именно особенное. Таким образом, христианская вера является утверждением человека как нередуцируемого и соотносимого с бесконечностью существа. Тем самым она утверждает примат свободы в противоположность примату необходимости природно-космической закономерности. Отсюда со всей ясностью выступает то специфическое, что отличает христианскую веру от любых других форм решения, присущих человеческому духу. Позиция, которую занимает человек, принимая христианскую веру, становится безукоризненно ясной.
При этом следует напомнить, что первое утверждение - примат логоса в противоположность голой материи - взятое само по себе остается простым идеализмом. Лишь прибавление второго и третьего утверждений - примат особенного и примат свободы - обнаруживает водораздел, лежащий между идеализмом и христианской верой, которая, безусловно, представляет собой нечто иное, нежели простой идеализм.
Об этом можно было бы сказать многое. Но мы ограничимся лишь необходимым объяснением и прежде всего зададимся вопросом: если логос, мыслью которого является мир, есть личность, а вера есть утверждение примата особенного перед всеобщим, то что, собственно, это значит? На это можно дать совершенно простой ответ: это означает, что то творческое Мышление, которое мы нашли в качестве предпосылки и основы всего бытия, есть поистине свое собственное сознательное Мышление и что оно знает не только само себя, но и всю свою мысль. Это означает, что это Мышление не только знает, но и любит, что оно есть Мышление творческое, ибо оно есть любовь; и поскольку оно может не только мыслить, но и любить, - оно положило свои мысли в свободу собственного бытия, объективировало его и отпустило в самобытие. Следовательно, это Мышление знает свои мысли в их самобытии, любит их и, любя, служит опорой. Здесь мы вновь возвращаемся к словам, которыми постоянно направляется наше размышление: Божественно - не замыкаясь в границах величайшего, уметь ограничить себя самым малым.
Но если Логос всего сущего, Бытие, которым все держится и которое все охватывает, есть Сознание, Свобода и Любовь, тогда само собою получается, что высшим в мире является не Необходимость, а Свобода. Из этого вытекают далеко идущие последствия, ибо свобода оказывается и необходимой структурой мира, а это в свою очередь значит, что мир можно постигнуть только как непостижимое, как несводимое к концепции. Ведь если свобода есть высшая конструктивная точка мира, которой весь мир держится, которая желает, знает и любит мир как свободу, то это значит, что вместе со свободой миру внутренне и принципиально присуще непредвиденное. Невычислимость имплицирована свободе, а если так, то мир никогда не может быть полностью сведен к математической логике. В дерзком замысле и величии мира, наделенного структурой свободы, присутствует также и темная тайна демонического, которая исходит от него и противостоит нам. Мир, желанный и сотворенный риском свободы и любви, уж никак не чистая математика. Будучи пространством любви, мир есть поприще свободных деяний, и вместе с ними в него входит риск зла. Мир отваживается на тайну тьмы ради более великого света - света свободы и любви.
Здесь обнаруживается, как преобразуются в оптике такого рода категории минимума и максимума, малейшего и величайшего. В мире, который в последнем счете есть не математика, а любовь, минимум и есть максимум; то ничтожнейшее, что может любить, есть величайшее, особое есть большее, чем всеобщее; личность, единственное, неповторимое есть в то же время окончательное и высшее. В таком мировоззрении личность не просто индивидуум, не некий размноженный экземпляр, Возникший путем расщепления идеи в материи, а именно "лицо". Греческая мысль представляла себе множество отдельных существ, в том же числе и отдельных людей, как индивидов (а не лиц). Они возникают благодаря отражению (букв. переломлению) идеи в материи. Умножение, следовательно, есть всегда нечто вторичное; подлинным является единое и всеобщее. Христианин прозревает в человеке не индивид, а личность, - мне кажется, что в этом переходе от индивидуума к личности - протяженность всего пути перехода от античности к христианству, от платонизма к вере.
Это определенное существо вовсе не нечто вторичное, которое, наподобие осколка, только позволяет нам предугадать всеобщее, то есть подлинное. Будучи минимумом, оно есть максимум; будучи единственным и неповторимым, оно есть наивысшее и подлиннейшее.
Остается последний шаг. Если дело обстоит так, что личность есть нечто большее, чем индивидуум, что множество - подлинно, а не только вторично, что особое первенствует над всеобщим, то единство не есть единственная и последняя реальность, но и множество имеет собственное и определенное право. Это утверждение, которое с внутренней необходимостью вытекает из христианской "оптации", само собой приводит к преодолению представления о Боге как чистом единстве. Внутренняя логика христианской веры вынуждает превзойти чистый монотеизм и ведет к вере в Триединого Бога.

Дата: Середа, 16.06.2010, 16:55 | Повідомлення # 12
ГЛАВА ПЯТАЯ
ВЕРА В ТРИЕДИНОГО БОГА

Все до сих пор нами продуманное привело нас к тому пункту, в котором христианское исповедание единого Бога переходит по некоторой внутренней необходимости в исповедание Триединого Бога. С другой стороны, мы не можем не обратить внимание на то, что мы касаемся тем самым такой области, где христианская теология должна сознавать свои границы в большей мере, чем это зачастую делалось до сих пор, - области, в которой всякая ложная прямолинейность в желании получить слишком точный ответ, должна оборачиваться роковой глупостью, области, в которой верное исповедание Бога может быть лишь смиренным признанием отсутствия истинного знания, лишь удивленным пребыванием перед Недоступной Тайной. Любовь всегда "мистерия", всегда больше того, что можно понять путем расчетов и вычислений. Сама Любовь - несотворенный, вечный Бог - должна быть наивысшей тайной: тайной по существу.
Тем не менее, несмотря на необходимую сдержанность разума, - единственный способ, каким мышление может остаться верным себе и своей задаче, - должен быть поставлен вопрос о том, что, собственно, имеют в виду, исповедуя Триединого Бога. Здесь нельзя и пытаться проследить шаг за шагом долгий путь, по которому развивалось это исповедание или раскрыть отдельные формулы, в которых вера старалась защитить себя от лжетолкований, сколь бы это ни было необходимо для ответа на поставленный вопрос. Ограничимся немногими указаниями.
I. Подходы к пониманию
а) Истоки веры в Триединого Бога. Тринитарное учение возникло вовсе не из спекуляции о Боге и не из попытки философского мышления дать себе отчет в том, как обстоит дело с первопричиной всего бытия. Нет, оно возникло из усилий по переработке исторического опыта. Первоначально, в Ветхом Завете, библейская вера была обращена к Богу, Который выступал как Отец Израиля, Отец народов, как Творец мира и его Господь. В эпоху возникновения Нового Завета свершилось нечто совершенно неожиданное, - Бог открылся со стороны, до тех пор неведомой. Во Христе люди встречаются с человеком, Который в то же время знает и исповедует, что Он Сын Божий. Бога находят в образе Посланного, Который Сам полностью - Бог, а не какое-либо промежуточное существо, и тем не менее вместе с нами Он говорит Богу "Отец". В результате называет Бога Своим Отцом, обращается к Нему как к некоему Ты, Ему противостоящему. Если это не просто театр, а истина, единственно достойная Бога, конечно же, Он должен быть иным, чем этот Отец, к Которому Он обращается и к Которому обращаемся мы. А с другой стороны. Он Сам есть реальная, встречающаяся с нами близость Бога, посредник Бога с нами, именно благодаря тому, что Он Сам есть Бог как Человек, в человеческом образе и природе: с-нами-Бог ("Эммануэль"). Его посредничество упраздняло бы само себя и становилось бы разделением, если бы Он был кем-то иным, нежели Бог, неким промежуточным существом. Тогда Он не связывал бы нас с Богом, а отчуждал от Него. В таком случае выходит, что Он в качестве посредника с одинаковой реальностью и тотальностью есть и Сам Бог, и "сам человек". А это значит, что Бог встречается мне здесь не как Отец, а как Сын и мой Брат, в чем и обнаруживается - непостижимо, а вместе с тем крайне понятно - двоица в Боге: БОГ как Я и Ты в одном. За этим новым опытом Бога последовал, наконец, третий - опыт сошествия Духа, присутствия Бога в нас, в глубине нашей души. И опять получается, что этот "Дух" не просто тождественен с Отцом или Сыном, и не есть нечто третье между Богом и нами; Дух есть форма, в которой Сам Бог отдает Себя нам, входит в нас, так что Он присутствует в человеке, в средоточии его "нутра" и однако бесконечно превосходит его.
Мы, таким образом, установили, что чисто фактически, в ходе своего исторического развития христианская вера вступила в отношение с Богом в этом троичном образе. Ясно, что она сразу же должна была начать размышлять о том, как следует связать друг с другом эти различные данности. Она должна была задаться вопросом, как относятся эти три формы исторической встречи с Богом к собственной реальности Самого Бога. Может быть, троякий опыт Бога являет лишь его исторические маски, в которых Он, оставаясь всегда единым, исполняет различные роли по отношению к человеку? Говорит ли эта действительность лишь нечто о человеке, о его различных способах относиться к Богу, или же она обнаруживает что-то в том, что есть Бог в Самом Себе? Если мы сегодня быстро склоняемся к тому, чтобы счесть мыслимой только первое и тем самым положить проблему решенной, то, прежде чем избирать этот выход, нам следовало бы ясно осознать всю чреватость этой проблемы. Ведь здесь речь идет о том, имеет ли человек в своем отношении к Богу дело лишь с отражением своего собственного сознания, или же ему дано в самом деле исторгаться из себя и встречаться с Самим Богом. В обоих случаях возникают далеко идущие следствия. Если верно первое, то и в молитве человек имеет дело лишь с самим собой, и тем самым отсекается корень как истинного поклонения, так и молитвенной просьбы, - к такому выводу и приходят все чаще и чаще. Тем более настоятельным является вопрос, не леность ли мышления в конечном счете причина тому, что без лишних рассуждений идут по пути "наименьшего сопротивления". Если же верен второй ответ, поклонение и просьба не только возможны, но и обязательны, они заложены в самой природе человека, открытой навстречу Богу.
Тот, кому ясна вся глубина этой проблемы, сразу же поймет, почему развернувшаяся в древней Церкви борьба вокруг нее велась с такой страстностью. Он поймет, что здесь происходило нечто совершенно иное, нежели мелочное копание в понятиях или культ формулировок, как это может показаться поверхностному наблюдателю. И он, конечно же, увидит, что старый спор снова разгорается сегодня и что это - тот же самый спор, ибо во все времена в нем развертывалась борьба человека за Бога и за самого себя. Он увидит, что мы не можем существовать сегодня по-христиански, если будем думать, будто теперь эту борьбу вести легче, чем прежде.
Приведем, забегая вперед, тот ответ, в котором был тогда найден критерий, отличающий путь веры от пути, необходимо ведущего к пустой видимости веры: Бог есть Тот, каким Он Себя являет; Он не являет Себя таким, каким Он не есть. На этом утверждении основывается христианское отношение к Богу; в нем заложено тринитарное учение, или даже оно и есть это учение.
б) Ведущие мотивы. Как пришли к этому решению? На пути к нему решающими были три фундаментальные установки. Первую можно назвать верой в непосредственность связи человека с Богом. Речь идет о том. что человек, который пришел ко Христу, в лице человека Иисуса, такого же человека как и он, встречается с Самим Богом, а не с неким промежуточным существом, которое затесалось между Богом и человеком. Забота об истинной божественности Иисуса и забота о Его истинной человечности имела в ранней Церкви один и тот же корень. Только в том случае, если Он есть столь же реальный человек, как и мы, Он может быть нашим посредником, и только в том случае, если Он есть реальный Бог, Его посредничество достигает цели. Не трудно заметить, что здесь ставится под вопрос и приобретает предельную остроту основное утверждение монотеизма, описанное выше отождествление Бога веры и Бога философов. Лишь Бог, Который, с одной стороны, есть реальная основа мира, а с другой - предельно близок нам, может быть объектом культа, или благочестия отвечающего требованиям истины. Но тем самым названа уже вторая основная установка, неуклонное следование строго монотеистическому решению религиозной проблемы, выражающемуся в исповедании: существует лишь един Бог. Следовательно во что бы это ни стало оградить себя от окольного пути, ведущего через посредника, - пути, на котором в конечном счете вновь восстанавливается вся сфера промежуточных существ и неистинных богов, сфера, где человек поклоняется тому, что не есть Бог.
Третью основную установку вопроса можно охарактеризовать как (стремление принять всерьез историю отношения Бога с человеком. Это означает, что если Бог предстает как Сын, Который говорит Отцу Ты, то это не театральное представление, устроенное для человека, не маскарад на сцене человеческой истории, а выражение реальности. Идея божественного спектакля высказывалась в древней Церкви монархианами. три лица суть три "роли", в которых Бог является нам на протяжении истории. Здесь надо заметить, что слово "персона", как и его греческий эквивалент "просопон", относятся к языку театра. Так называли маски, которые позволяли актеру перевоплотиться в другого. Первоначально именно такие соображения привели к включению этого слова в язык веры, и только сама вера в трудной борьбе переплавила его так, что в нем возникла чужая античности идея лица.
Другие, так называемые модалисты, полагали, что три божественных образа суть три "модуса", способа, какими наше сознание воспринимает и истолковывает Бога. Хотя и верно, что мы познаем Бога только в зеркале человеческого мышления, христианская вера держалась того, что мы в этом зеркале познанаем тем не менее именно Его. Хотя мы и не способны выразиться из узости нашего сознания, однако, Бог может в это coзнание проникнуть и явить в нем Себя Самого. При этом вовсе нет нужды отрицать, что усилия монархизм и медалистов проложили замечательный путь к правильному пониманию Бога. Язык веры заимствовал подготовленную ими терминологию, которая до сих пор действует в исповедании Трех Лиц в Боге. Если слово "просопон" ("персона") с самого начала оказалось не в состоянии описать исчерпывающим образом то, что здесь должно быть сказано, это, в конце концов, не их вина. То расширение границ человеческого мышления, которое было необходимо, чтобы духовно переработать христианский опыт Бога, не совершается само собой. Оно требует борьбы, в которой и заблуждение плодотворно. В этом оно следует тому же принципу, которому повсюду подчинен прогресс человеческого духа.
в) Безвыходность обходных путей. Всю эту весьма разностороннюю борьбу первых веков можно свести к апорийности двух путей, которые все более и более должны были осознаваться как тупики: субординатизм и монархианство. Оба решения кажутся логичными и однако, оба своим соблазнительным упрощением разрушают целое. Церковное учение, выразившееся в слове о Триедином Боге, означает, по существу, отказ от таких уловок и пребывание в недостижимой для человека тайне. В действительности только это сознание и есть подлинный отказ от дерзкой претензии знать ответ, который делала столь соблазнительным ложная скромность упрощенных решений.
Так называемый субординатизм обходит вопрос, утверждая, что Сам Бог и есть единственно Бог, Христос же не Бог, а лишь существо, особо близкое к Богу. Затруднение таким образом устранено, но в результате, как мы уже видели, человек отделяется от Бога и заграждается на пути к Нему. Бог становится при этом конституционным монархом; вера имеет дело не с Ним, а с Его министрами 50 . Кто этого не хочет, кто действительно верует в Божие владычество, в то, что "величайшее" присутствует в малейшем, должен будет держаться того, что Бог есть Человек, что бытие Бога и бытие человека пронизывают друг друга, и веруя так во Христа, он усвоит начало тринитарного учения.
Уже затронутое нами монархианство решает дилемму в обратном смысле. Оно строго придерживается единства Бога, но в то же время принимает всерьез и являющегося Бога, Который приходит к нам сначала как Отец и Творец, затем как Сын и Искупитель и наконец, как Дух Святой. Но эти три облика Бога считаются лишь Его масками, в которых выражается нечто, касающееся нас, но не Самого Бога. Сколь бы заманчивым ни казался этот путь, он, однако, снова приводит к тому, что человек остается замкнутым в себе и не проникает в сферу собственно божественного. Последующая история монархианства в мышлении нового времени лишний раз подтверждает это. Гегель и Шеллинг, стремясь философски истолковать христианство и понять философию на основе христианства, примкнули к этому древнему опыту философии и надеялись таким путем сделать рационально постижимым тринитарное учение, надеялись использовать его чисто философский, как они полагали, смысл в качестве ключа для целокупного понимания бытия. Разумеется, мы здесь не станем пытаться оценивать во всей полноте эту и поныне наиболее вызывающую попытку интеллектуальной перелицовки христианской веры. Укажем лишь, что и здесь объективно воспроизводится типичная для монархианства (модализма) безвыходность.
В основе всего лежит идея о том, что в тринитарной доктрине выражается историческая сторона Бога, то есть то, каким образом Бог является в истории. Проводя эту мысль радикально, Гегель и - несколько иначе - Шеллинг, приходят в результате к тому, что перестают отличать процесс самораскрытия Бога в истории от Бога, невозмутимо пребывающего в Себе по ту сторону этого процесса. Напротив, процесс истории они понимают как процесс Самого Бога. В таком случае исторический облик Бога - это постепенное самостановление божества. Поэтому, хотя история и есть процесс Логоса, но вместе с тем Логос реален лишь как процесс истории. Получается, что Логос - смысл всего бытия- лишь постепенно, с течением истории становится самим собой. Заключающаяся в монархианстве историзация тринитарного учения приводит к историзации Бога. А это в свою очередь означает, что смысл уже не просто творец истории, напротив - история становится творцом "смысла", который оказывается ее творением. Карл Маркс всего лишь развил со всей категоричностью именно эту мысль: если смысл не предшествует человеку, то он обретается в будущем, которое сам человек должен осуществить в борьбе.
В результате обнаруживается, что последовательная монархианская мысль не в меньшей степени, чем субординатизм, теряет путь веры. Ведь при таком воззрении снимается столь важная для веры взаимообращенность свободных существ, снимается также и диалог любви, не поддающейся вычислимости, снимается личностная структура Смысла вместе с присущей ей имманентностью величайшего и минимального, мирообъемлющего смысла и вопрощающей об этом смысле твари. Все это - личное, диалогическое, свобода и любовь - растворяется здесь в необходимости единственного процесса разума. Но здесь выясняется и еще одно: оказывается, что стремление к тому, чтобы сделать учение о Троице радикально прозрачным, радикальное логизирование его, которое становится историзацией самого Логоса и формирует такое понятие о Боге, с помощью которого сама божественная история лишается всякой тайны и конструируется в своей строгой логике, что весь этот грандиозный замысел полностью завладеть логикой самого Логоса, приводит к некоей исторической мифологии, к мифу о Боге, рождающем себя в истории. Замысел тотальной логики кончается не логикой, самоупразднением логики в мифе.
Впрочем, история монархианства обнаруживает и еще один аспект, который следует хотя бы кратко отметить. И в своей древнехристианской форме, и в том, как оно было возрождено Гегелем и Марксом, монархианство заключает в себе явное политическое звучание. Оно - "политическое богословие". В древней Церкви оно служит стремлению богословски обосновать царскую монархию; у Гегеля оно становится алофеозом прусского государства, у Маркса - программой борьбы за светлое будущее человечества. И, наоборот, можно показать, каким образом победа, которую одержала в древней Церкви вера в Троицу над монархианством, означала победу над политическим злоупотреблением теологией. Церковная вера в Троицу разрушала все модели, которые можно было бы использовать в политических целях, тем самым она предотвращала превращение теологии в политический миф, отвергла злоупотребление благовестием в целях оправдания какой-нибудь политической ситуации 51 .
г) Учение о Троице как отрицательная теология. В целом можно утверждать, что церковную форму учения о Троице можно обосновать прежде всего отрицательно, как доказательство тупиковости любых других путей. Может быть даже, это единственное, что мы здесь в состоянии сделать. В таком случае, учение о Троице следовало бы понимать, по сути дела, отрицательно, как единственно неизменную форму отказа от всякого стремления к окончательной разгадке, как знаменование неразрешимости тайн Божиих. Везде, где в нем вставали бы на путь простого позитивного знания, это учение оказывалось бы сомнительным. Если многотрудная история человеческой и христианской борьбы за Бога и доказывает нечто, так это именно то, что всякая попытка понять Бога с помощью нашего понятия, приводит к абсурду. Мы можем говорить о Нем правильно только в том случае, если откажемся от стремления постигнуть Его в понятиях и оставим Его пребывать в непостижимости. Поэтому учение о Троице не может стремиться к тому, чтобы обладать разрешением тайны о Боге. Оно есть некое предельное высказывание, некий указующий жест, направленный к неименуемому. Но это не определение, которое очерчивает предмет изучения, и не понятие, посредством которого предмет охватывается человеческим духом.
Этот характер намека, в котором понятие становится чистым указанием, а понимание - чистым подступом к непостижимому, можно продемонстрировать, рассмотрев церковные формулы и их предысторию. Каждое из основных понятий тринитарного учения уже было осуждено; лишь будучи перечеркнутыми этим осуждением, все они приемлемы. Они имеют значение лишь в той мере, в какой означены в то же время как бесполезные, допустимые, следовательно, как убогий лепет - и ничего больше 52 . Как мы уже слышали, понятие "персона" (просопон) однажды уже было осуждено. Центральное слово, которое стало в IV столетии знамением ортодоксии, омоусия (единосущный с Отцом), было осуждено в III столетии. Понятие исхождения тоже подверглось осуждению, и список можно было бы продолжить. Следовало бы сказать, как я думаю, что эти осуждения позднейших формулировок веры присущи им внутренне. Их можно использовать только путем отрицания, только путем бесконечных обиняков, входящих в их состав. Учение о троичности возможно только как спорная теология.
Можно, пожалуй, добавить и еще одно наблюдение. Если рассматривать историю тринитарного догмата в отражении нынешних учебников теологии, она представляется кладбищем ересей, знамена которых богословие до сих пор еще преподносит как победные трофеи выигранных битв. Однако при таком взгляде дело понимается неверно, потому что все те попытки, которые на протяжении длительной борьбы были выделены как тупики и, стало быть, как ереси, не суть просто надгробные памятники тщетных человеческих исканий, глядя на которые, мы можем убедиться, сколь часто человеческая мысль терпит провал. Каждая ересь - это скорее шифр некоей непреходящей истины, которую мы должны рассматривать в единстве с другими, положительными утверждениями и которая кажется ложной лишь в обособленности от них. Иными словами: все эти утверждения - не столько надгробия, сколько строительные элементы единого Собора и полезны они, разумеется, не сами по себе, а как детали, встроенные в нечто большее, точно так же как позитивные формулировки имеют значение лишь в той мере, в какой одновременно осознается их недостаточность.
Янсенист Сэн-Сиран замечательно сказал однажды, что вера состоит из ряда противоположностей, соединяемых благодатью 53 . Этими словами он выразил в сфере богословия то самое знание, которым обладает сегодня и естественнонаучное мышление в физическом принципе дополнительности 54 . Физик все более и более сознает сегодня, что мы не можем постигнуть реально данные вещи, например структуру света или материи вообще, ни в форме однозначного эксперимента, ни, стало быть, в форме однозначного утверждения, что мы, подходя к рассматриваемому предмету с разных сторон, каждый раз усматриваем один определенный аспект и не можем свести его к другим. Не имея возможности найти нечто их объемлющее, мы вынуждены рассматривать оба аспекта вместе, - например структуру частицы и волны, - как предвосхищение целого, которое, вследствие ограниченности нашей точки зрения, как целое недоступно нам в своем единстве. То, с чем столкнулись в области физики как со следствием ограниченности нашего зрения, в несравненно большей мере значимо по отношению к духовным реальностям и Богу. И здесь каждый раз мы можем смотреть лишь с одной стороны и схватывать поэтому всегда лишь один определенный аспект, который кажется противоречащим другому, но лишь в единстве с ним указывает на целое, которое мы не в состоянии ни постигнуть, ни высказать. Лишь косвенно, усматривая и высказывая различные, по видимости, противоположные аспекты, удается нам намекнуть на истину, которая, однако, не может быть нами усмотрена в целом.

Дата: Середа, 16.06.2010, 16:56 | Повідомлення # 13
В этом отношении метод современной физики способен оказать нам большую помощь, нежели это могла сделать аристотелевская философия. Сегодня физик знает, что структура материи может быть описана лишь путем сопряжения различных подходов. Она знает, что ответ на вопрос, поставленный природе, зависит от того, как располагается по отношению к ней исследователь. Почему бы и нам, исходя из этого, не обратиться к совершенно иному способу понимания, а именно, задавая вопрос о Боге, не искать на аристотелевский манер того последнего понятия, которое объемлет целое, а рассматривать множество аспектов, зависящих от местоположения наблюдателя, - аспектов, конечное единство которых мы уже не можем усмотреть, а можем лишь, не высказывая его, удерживать их рядоположность ? Мы обнаруживаем тут скрытое взаимовлияние веры и современного мышления. Тот факт, что современная физика выходит за рамки аристотелевской логики и мыслит подобным образом, есть ведь также и результат воздействия того нового измерения мысли, которое открыло христианское богословие, по необходимости вынужденное мыслить по способу дополнительности.
В этой связи мне хотелось бы вкратце отметить еще две почерпнутые из физики характеристики мышления, которые могут нам помочь. Э. Шредингер определил структуру материи как "волновые пакеты" и таким образом понял, как можно мыслить не субстанциальное, а чисто актуальное бытие. Кажущаяся "субстанциальность" является в действительности лишь результирующим феноменом, который обусловлен характером движения волн - их суперпозицией. В области материи такая гипотеза с точки зрения физики и уж, во всяком случае, с точки зрения философии должна была бы представляться крайне уязвимой. Но то, что здесь имеется в виду, живейшим образом напоминает actualitas divina, бытие Бога, которое есть чистый акт. Плотнейшее бытие - Бог - существует только во множественности отношений, которые суть не субстанции, а не что иное, как "волны", и только так оно может быть всецело единым, может образовывать полноту бытия. Позже нам нужно будет подробнее продумать эти идеи, которые, по сути дела, сформулировал уже Августин, когда он развивал мысль о чистом акте-существовании ("волновой пакет").
Сюда же относится и второе указание на то, что понято в естествознании и что может нам помочь. Сегодня мы знаем, что в физическом эксперименте наблюдатель сам входит в эксперимент и только таким образом возможен физический опыт. Это значит, что в физике не существует чистой объективности, что и здесь исход эксперимента, ответ природы зависит от поставленного ей вопроса. В ответе всегда присутствует кое-что от вопроса и самого вопрошающего; он отражает не только природу в ее "в-себе-бытии" (in-sich-sein), в ее чистой объективности, он передает также и нечто о человеке, о его собственном мире, отражает кое-что в человеческом субъекте. С соответствующими изменениями это применимо и к вопросу о Боге.
Здесь не существует чисто созерцательного отношения. Не существует чистой объективности. Можно даже сказать так: чем выше предмет для человека, чем глубже входит он в центр его мира, чем больше созерцающий связан с ним, тем менее возможна отстраненность чистой объективности. Везде, следовательно, где ответ дается с бесстрастной объективностью, где, пытаясь окончательно преодолеть предубеждения благочестия, говорят исключительно с научной деловитостью, во всех таких случаях следует сказать, что говорящий так впадает в самообман. Уж человеку-то такой объективности не дано. Он ни в коем случае не может спрашивать и существовать как простой наблюдатель. Тот, кто пытается быть простым наблюдателем, не узнает ничего. И реальность "Бога" может открыться только тому, кто вступает в эксперимент с Богом - в эксперимент, который мы называем верой. Лишь вступающий узнает; лишь участвующий в эксперименте вообще спрашивает, и только тот, кто спрашивает, получает ответ.
С чудовищной ясностью и почти невыносимой остротой высказал это Паскаль в своем знаменитом аргументе "Пари". Спор с неверующим партнером достигает наконец пункта, когда этот последний признает, что должен принимать решение о Боге. Но ему хотелось бы избегнуть прыжка и обрести ясность, допускающую расчет: "Нет ли какого-нибудь средства рассеять темноту и устранить ненадежность игры"? Да, такое средство и есть и не одно: Священное Писание и все другие свидетельства религии". "Но у меня связаны руки, и уста мои немы... Так уж я создан, что не могу верить. Что же мне делать в таком случае"? "Вы, стало быть, признаете, что Ваша неспособность верить происходит не от разума; напротив, разум ведет Вас к вере; значит в основе Вашего упорства лежит что-то иное. Поэтому нет никакого смысла убеждать Вас путем дальнейшего нагромождения доказательств бытия Божия; прежде всего Вам следует бороться с собственными страстями. Вы хотите придти к вере, но не знаете пути? Вы хотите излечиться от неверия и не знаете средства? Научитесь у тех, кто раньше Вас мучился сомнениями... Следуйте их примеру, делайте все, что требует вера, как если бы Вы уже были верующим. Посещайте богослужение, пользуйтесь святой водой и т. д., без сомнения, это заставит Вас поглупеть и приведет к вере" 55 .
В этом удивительном тексте верно, во всяком случае, следующее. Одно только голое любопытство духа, который не хочет ввязываться в игру, никогда ничего не сможет увидеть ни в человеке, ни тем более в Боге. Эксперимент с Богом не существует без человека.
Разумеется, и здесь, как в физике, и еще больше, чем в физике, справедливо, что тот, кто вступает в эксперимент веры, получает ответ, который отражает не только Бога, но вместе с тем и наш собственный вопрос, он позволяет нам узнать кое-что о Боге, благодаря преломлению в Нем нашего собственного мира. И догматические формулы - скажем, "одна сущность в трех Лицах" - включают в себя это преломление. В разбираемом случае она отражает человека поздней античности, который экспериментировал и ставил вопросы с помощью категорий позднеантичной философии, обретал в них определенную систему отсчета. Более того, мы должны здесь пойти еще дальше. Сама возможность спрашивать и экспериментировать вообще обусловлена тем, что Бог со Своей стороны вступает в эксперимент, Сам участвует в нем в качестве Человека. Но посредством человеческого преломления именно этого Человека мы можем узнать больше, нежели только человека; в Нем - Человеке и Боге одновременно - Бог открывается в Своей человечности и позволяет узнать в человеке Самого Себя.
II.К положительному осмыслению
Сказанное до сих пор должно было выяснить внутреннее ограничение учения о Троичности в смысле отрицательного богословия. Однако это не означает, что формулы его оста ются пустым непроницаемым словообразованием. Они могут и должны быть поняты как осмысленные высказывания, ко торые представляют собой, тем не менее, лишь указания на неизреченное, которое не может быть встроено в наш поня тийный мир. Продолжая наши размышления о тринитарном учении, мы должны теперь пояснить этот указательный ха рактер формул веры в следующих трех тезисах.
"Первый тезис: парадокс: "Una essentia tres personae - Единая сущность в трех Лицах" соотнесен с вопросом об изначальном смысле единства и множества.
То, что здесь имеется в виду, скорее всего можно выяснить, рассмотрев тот фон дохристианского греческого мышления, на котором обособилась вера в Триединого Бога. Для античного мышления божественно только единство; напротив, множество оказывается чем-то вторичным: распадом единства. Множество возникает из распада и стремится к нему. Христианское исповедание Бога как Триединого, одновременно являющегося и "монадой", и "триадой", простым единством и полнотой, есть убеждение в том, что Божество стоит по ту сторону наших категорий единства и множества. Сколь для нас, Божество едино и единственно, одно только божественное противостоящее всему небожественному, столь в себе самом Оно однако есть истинная полнота и многообразие, так что тварное единство, и тварное множество в одинаковой мере суть отображения и причастники божественного. Божественно не только единство. Множество также есть нечто изначальное и коренится в Самом Боге. Множество это не просто распад, наступающий при удалении от Бога; оно возникает не просто путем вторжения "диады", расщепления; оно не есть результат дуализма двух противостоящих сил, а соответствует творческой полноте Бога, Который, возвышаясь над множеством и единством, объемлет их 56 .
Отсюда вытекает важное следствие. Для того, кто верит в Триединого Бога, высшее единство - это не единство застывшего однообразия. И потому модель единства, к которому следует стремиться - это не неделимость атома, но такое единство, которое творит любовь. Многоединство, коренящееся в любви - единство более радикальное, более истинное, чем единство "атома".
Второй тезис. Парадокс "Una essentia tres personae" зависит от понятия "Лица" и должен быть понят как внутренняя импликация этого понятия.
Христианская вера, исповедуя Бога как творческий Смысл, как Личность, исповедует Его как Познание, Слово и Любовь. Но в силу этого исповедание Бога как Личности с необходимостью включает в себя исповедание Бога как внутри Себя относящегося к человеку, заговаривающего с ним и изобилующего дарами. Просто-напросто единый, безотносительный и не допускающий отношения Бог не мог бы быть личностью. В абсолютно единственном числе не существует личности. Это выражается уже в самих словах, из которых выросло понятие личности. Греческое слово "просопон" буквально означает "взор на..."; благодаря частице "прос - на, по направлению к", оно конститутивно включает в себя отнесенность к чему-то. Подобным же образом обстоит дело и с латинским реrsonа:"звучать через".Приставка "per - через, по направлению к" опять-таки выражает отнесенность, на сей раз речевое обращение. Иначе говоря: абсолютная Личность не может быть в абсолютно единственном числе. Поэтому в понятие личности необходимо включить преодоление единственного числа. В то же время мы должны сказать, что исповедание Бога как Личности, которая существует в Трех Лицах, взрывает изнутри наивное антропоморфное понятие о личности. В зашифрованном виде здесь говорится о том, что личный характер Бога бесконечно превышает человеческую личность, так что понятие личности, сколь много ясности оно ни вносит, оказывается всего лишь недостаточным уподоблением.
Третий тезис.. Парадокс "Una essentia tres personae" соотнесен с проблемой абсолютного и относительного и подчеркивает абсолютность относительного.
а) Догмат как упорядочение языка. Попробуем следующим рассуждением прикоснуться к тому, что здесь имеется в виду. Если с четвертого века вера в Триединого Бога выражается в формуле "Одна сущность - три Лица", то такое разделение понятий является просто-напросто "упорядочением языка" 57 . В первую очередь устанавливается только то, что в объемлющем и доминирующем единстве должны были найти свое выражение элемент Единого, элемент Троичности и одновременно полное их совпадение. Тот факт, что иногда оба элемента разделяли сообразно понятиям субстанции и лица, в известном смысле случаен. В конце концов, оба момента формулируются, а не отдаются на произвол отдельных людей, в словах которых сама суть дела могла бы в любой момент опять разрушиться и улетучиться. Имея в виду это обстоятельство, не следует, однако, заходить слишком далеко. Не следует конструировать эти слова как бы в качестве единственно возможных и делать вывод, что все это может быть выражено только так и никак иначе. Тем самым мы недооценили бы отрицательный характер вероучительного языка, который есть не более, чем попытка нечто высказать.
в) Понятие лица. Это упорядочение языка - нечто большее, чем окончательная запутанность в буквализме. В борьбе за язык вероисповедания развертывается борьба за саму суть дела. Сколь бы неадекватным был этот язык, в нем происходит соприкосновение с реальностью. С точки зрения истории мысли мы должны сказать, что здесь впервые в полном смысле усматривается такая реальность как "Лицо". Идея и понятие "Лица" открылись человеческому духу именно в борьбе за христианский образ Бога в процессе интерпретации Иисуса из Назарета. Если мы с этими оговорками попытаемся истолковать нашу формулу в ее внутренней самосогласованности, мы сможем установить, что она была обязательной в двух отношениях. Прежде всего, было ясно: Бог, взятый абсолютно - Един; не может быть многих божественных начал. Если это так, то единство занимает субстанциальный уровень, а Троичность, о которой тоже должно быть сказано, нельзя непоследовательно искать на этом уровне. Она должна быть помещена на другом уровне, на уровне отношения, "относительного".
К этому результату приводило уже чтение Библии. Мы сталкиваемся здесь с тем фактом, что Бог, по-видимому, ведет беседу с Самим Собой. В Боге существует "Мы". Уже на первых страницах Библии Отцы Церкви обнаруживали это в словах: "Сотворим человека" (Быт 1. 26); в Нем существуют "Я" и "Ты" - Отцы обнаруживали это и в Псалмах ("Сказал Господь Господу моему", Пс 109. 1), а также в беседах Иисуса с Отцом. Открытие диалога в глубинах Божиих приводило к усвоению некоего "Я" и некоего "Ты" в Боге, элемента отнесенности, различенности и обращенности друг к другу к чему формально обязывало и понятие "Лица", которое тем самым получало новое измерение в глубинах реальности, превосходящее театральное и литературное значение, но не утрачивающее при этом той неопределенности, которая и делала его подходящим к такому употреблению 58 .
С пониманием того, что Бог, взятый субстанциально, Един, но что в Нем имеется феномен диалогического, различенности и соотнесенности беседы, категория отношения получала в христианском мышлении совершенно новое значение.
Для Аристотеля отношение попадало в разряд "акциденций", случайных обстоятельств бытия, в отличие от субстанции как единственной конститутивной формы реального. Опыт диалогизирующего Бога, Бога, Который есть не только Логос, но Диалогос, не только идея и смысл, но также беседа и слово взаимной речи - этот опыт взрывает античное разделение реальности на субстанцию (как "подлинное") и акциденции (как всего лишь "случайное"). Теперь становится ясным, что диалог и отношение столь же изначальные формы бытия, как и субстанция.
По сути дела, этим и задавался язык догмата. Он выражал знание того, что Бог как субстанция просто един. И если мы должны говорить о Нем в категориях Троичности, то при этом не имеется в виду умножение сущностей; говорится, что в едином и неделимом Боге имеется феномен диалога, взаимность слова и любви. А это, в свою очередь, означает, что "три Лица", существующие в Боге - суть реальность слова и любви в их внутренней взаимообращенности. Они не субстанции, не личности в современном смысле, а соотнесенность, чистая актуальность которой ("волновой пакет"!) не упраздняет, но осуществляет единство высшей сущности. Августин отчеканил эту мысль в следующей формуле: "Отцом Он называется не по отношению к Себе, а только в отношении к Сыну, относительно Самого Себя Он есть просто Бог" 59 . Здесь открывается решающее. "Отец" - чисто относительное понятие. Лишь в Своем бытии-для-другого Он есть Отец, в Своем бытии-в-самом-Себе Он есть просто Бог. Лицо - это чистое отношение взаимности и ничего другого. Отношение не есть нечто, привходящее к лицу, как у нас, оно вообще существует только как отнесенность.
В традиционных христианских образах это означает: первое Лицо рождает Сына не в том смысле, что акт рождения как бы привходит к уже завершенному Лицу, но оно есть деяние рождения, самоотдачи и истечения. Оно тождественно с актом отдачи. Лишь в этом акте оно есть лицо, т. е. не - отдающееся, но сам акт отдачи, "волна",а не "частица"...В этой идее отнесенности в слове и любви, не зависящей от понятия субстанции и не попадающей в разряд "акциденций", христианская мысль нашла ядро понятия личности, которое означает нечто иное и бесконечно большее, чем просто идея "индивидуума. Послушаем еще раз Августина: "В Боге нет акциденций, только субстанция и отношение" 60 . В этом кроется мировоззренческая революция: рушится тотальное господство субстанциалистского мышления, открывается отношение как равноправная первооснова бытия. Становится возможным преодоление того, что мы называем сегодня "объективирующим мышлением", открывается новый уровень бытия. По-видимому, нужно добавить также, что философское мышление далеко еще не справилось с задачей, поставленной перед ним этим положением вещей, хотя мышление Нового времени в огромной мере зависит от открывшихся здесь возможностей и не может быть представлено без них.
с) Возвращение к библейскому образу веры и проблема христианской экзистенции. Развитые только что соображения могут вызвать впечатление, будто мы здесь дошли до пределов спекулятивного богословия, которое в процессе переработки библейского материала далеко ушло от Писания и затерялось в чисто философском мышлении. Но тем более поразительным должно быть то обстоятельство, что именно эта крайняя спекуляция и возвращает нас к библейскому образу мысли. Ведь все только что изложенное, - пусть в других понятиях и с несколько иным замыслом, - по сути дела в полной мере присутствует уже в мысли Иоанна. Так, в Евангелии от Иоанна Христос говорит о Себе: "Сын ничего не может творить Сам от Себя" (Ин 5. 19, 30). Возникает впечатление, будто Сын полностью лишен власти; у Него нет ничего своего, но именно потому, что Он - Сын, Он может действовать только силою Того, силою Кого Он вообще есть. Тем самым уясняется относительность понятия "Сына". Именуя Господа "Сыном", Иоанн тем самым отсылает к Тому другому, что вне Него и выше Него. Он использует, таким образом, выражение, которое сущностно подразумевает отнесенность, связывая всю свою христологию с идеей отношения. Формулы, подобные упомянутой, лишь подчеркивают это обстоятельство, развертывая то, что заключено в слове Сын, - ту относительность, которая входит в его содержание. По видимости это противоречит тому, что тот же Христос у Иоанна говорит о Себе: "Я и Отец - одно" (Ин 10. 30). Но присмотревшись внимательнее, мы сразу же поймем: оба высказывания полагают и требуют друг друга. Благодаря тому, что Иисус именуется Сыном и тем самым определяется "относительно" Отца, благодаря тому, что христология развертывается в форме относительного высказывания, сама собой получается тотальная отнесенность Христа к Отцу. Именно потому, что Он не пребывает в Себе, Он пребывает в Нем, в неизменном единстве с Ним.
Помимо христологии это имеет значение и для прояснения смысла христианского бытия вообще, что обнаруживается, когда Иоанн распространяет эти идеи на христиан, ведущих свое происхождение от Христа. Тогда оказывается, что развивая христологию, Иоанн говорит о том, что относится собственно к христианам. Мы находим здесь точно такое же взаимоотношение двух планов, что и прежде. По аналогии с формулой "Сын ничего не может творить Сам от Себя", которая являет христологию как учение об относительности понятия Сына, о сподвижниках и учениках Иисуса говорится: "Без Меня не можете делать ничего" (Ин 15. 5). Так, вместе со Христом и христианская экзистенция подводится под категорию отношения. И как следствие того же самого, что позволило Христу сказать "Я и Отец - Одно", рождается у Него молитва о том, "чтобы они были едино, как и Мы" (Ин 17. 11, 22). Существенное отличие от христологии здесь в том, что единство христиан выражается не изъявительно, а в форме молитвы.
Попытаемся теперь осмыслить значение выявленной здесь ориентации. Сын как Сын и поскольку Он Сын, целиком и полностью не от Себя и именно поэтому полностью Един с
Отцом, ибо Он ничто помимо Отца, не утверждает ничего собственного, что было бы лишь Им, не противопоставляет Отцу ничего, принадлежащего только Ему, никак не оговаривает условий, охраняющих Его собственное пространство и поэтому всецело равен Отцу. Логика неумолимая: если нет ничего, в чем Он есть только Он, если нет ничего, ограничивающего Его сферу, Он совпадает с Отцом, "един" с Ним. Слово "Сын" выражает именно эту тотальность взаимности, "Сын" означает для Иоанна бытие-от-другого. Этим словом он определяет бытие этого человека как бытие от другого и для других; бытие, которое целиком и полностью открыто в обоих направлениях и не знает никаких условий, отводящих место чистому Я. Таким образом, если бытие Иисуса как Христа есть бытие всецело открытое, бытие "от" и "для", в котором нет места утверждению в самом себе и опоры на самого себя, то ясно также, что это бытие есть чистое отношение (а не субстанциональность) и, будучи чистым отношением, есть чистое единство. То основополагающее, что говорится о Христе, становится вместе с тем и основанием для понимания христианской экзистенции. Быть христианином означает для Иоанна быть как Сын, стать сыном, то есть не опираться на себя, не пребывать в себе, а жить совершенно открыто в "от" и "для". Это имеет силу для христианина, поскольку он "Христов". В свою очередь, суждения такого рода дают понять, сколь мало мы являемся христианами.
Мне кажется, здесь с совершенно неожиданной стороны выясняется экуменический характер текста. Разумеется, каждый знает, что "первосвященническая молитва" Иисуса (Ин 17), о которой мы говорим, - основной документ поборников церковного единства. Но не остаемся ли мы зачастую при этом все же на слишком поверхностном уровне? Единство - это прежде всего единство со Христом, которое возможно лишь там, где прекращается важничание своим, и свое уступает место чистому безоговорочному бытию "от" и "для". Такое бытие со Христом, которое всецело становится открытостью и не желает утверждать ничего своего (см. также Флп 2. 6 ел.), влечет за собой полное единение - "чтобы они были едино, как и Мы". Всякое неединение, всякая отъединенность обусловлены скрытым недостатком, нарушающим подлинность христианского бытия, утверждением своего, в силу чего разрушается единство.
Не лишено интереса отметить: и учение о Троичности, переходящее в экзистенциальное учение, и утверждение отношения как чистого единства - все это становится ясным также и в применении к нам. Сущность личности в тринитарном определении состоит в том, что она есть чистое отношение и поэтому абсолютнейшее единство. Как легко понять, здесь нет никакого противоречия. Становится также яснее, что высшим единством обладает не "атом", не малейшая неделимая часть 61 , но только дух, включающий в себя взаимность любви. Поэтому единственность Бога, которую исповедует христианство, имеет в нем ничуть не меньшее значение, нежели в любой другой монотеистической религии, более того, оно впервые обретает в нем полноту своего величия. Сущность же христианской экзистенции состоит в том, чтобы воспринимать и переживать свое существование как соотнесенность и войти таким образом в то единство, которое составляет глубинную основу реальности. Все это позволяет увидеть, как правильно понятое учение о Троичности становится конструктивным центром богословия и христианского мышления вообще, центром, из которого исходят все остальные направления мысли.
Однако обратимся еще раз к Евангелию Иоанна, которое в этом вопросе оказывает нам решающую помощь. Вышеуказанное направление мысли полностью доминирует в его теологии. Помимо идеи сыновства, оно раскрывается в двух других христологических понятиях: в идее "посланничества" и в именовании Иисуса "Словом" (Логосом) Божиим. Теология посланничества опять-таки есть теология бытия как отношения и отношения как формы единства. Известно поздне-иудейское высказывание: "Посланник человека то же, что и сам человек" 62 . Иисус является у Иоанна как Посланник Отца, в Котором действительно исполняется то, к чему могли лишь приближаться все прочие посланники, и Он действительно полностью раскрывается в том, что Он есть Посланник ; только Он есть Посланник, который представляет другого, не привнося при этом ничего Своего. И будучи истинным посланником, Он един с Тем, Кто Его посылает. В понятии посланничества бытие снова истолковывается как бытие "от" и бытие "для"; бытие снова понимается как простая открытость, без всяких оговорок. И снова происходит расширение этой идеи на христианскую экзистенцию, когда говорится: "Как послал Меня Отец, так и Я посылаю вас" (20. 21; 13. 20; 17. 18). Подчинение этой экзистенции категории посланничества снова осмысляет ее как бытие "от" и бытие "для", как отнесенность, а тем самым - как единство.
В заключение - еще одно замечание о понятии Логоса. Характеризуя Господа как Логос, Иоанн заимствует слово, широко распространенное в греческой и в иудейской культуре, усваивая при этом целый ряд связанных с ним представлений, которые таким образом переносятся на Христа. Однако то новое, что внес Иоанн в понятие Логоса, не в последнюю очередь связано с тем, что "Логос" для него означает не просто идею некоей вечной рациональности бытия, как он, по существу, понимался греческим мышлением. Благодаря тому, что понятие "Логос" было отнесено к Иисусу из Назарета, оно получило новое измерение. Оно отныне уже не означает одну только пронизанность всего бытия смыслом, оно оказывается характеристикой этого человека: Тот, Кто стоит вот здесь - есть "Слово". Понятие "Логос", означавшее для Греков "смысл" (ratio), действительно превращается в "слово" (verbum). Тот, Кто стоит вот здесь - есть Слово; следовательно, Он есть изреченность, а тем самым - чистое отношение, исходящее от говорящего к тому, с кем Он заговаривает. Таким образом Логос-христология как теология Слова есть очередное открытие идеи отношения в бытии. И верно опять-таки, что слово по сути своей исходит "от кого-нибудь одного" и направлено "к кому-нибудь другому", оно есть экзистенция, которая всецело есть путь и открытость.
Мы завершаем этот круг размышлений текстом Августина, великолепно разъясняющим наш вопрос. Он содержится в комментарии на Иоанна и связан со следующим стихом Евангелия: "Меа doctrina non est mea - Мое учение не Мое, но Пославшего Меня" (7. 16). Парадоксом этого изречения Августин разъясняет парадоксальность христианского образа Бога и христианской экзистенции. Сначала он задается вопросом, не является ли чистейшей нелепостью, нарушением элементарных правил логики сказать нечто такое как: Мое есть не Мое. Затем он проникает дальше и спрашивает: в чем, собственно, состоит "учение" Иисуса, которое есть Его учение и в то же время не Его? Иисус есть "Слово" и потому Его учение есть Он сам. Если с этой точки зрения еще раз прочитать стих, то Иисус в нем говорит: Я вовсе не только Я; Я вовсе не принадлежу Себе; Мое Я есть Я Другого. А тем самым мы вышли за рамки христологии, пришли к самим себе: "Quid tarn tuum quam tu, quid tarn non tuum quam tu - что более твое, чем ты сам, и что менее твое, чем ты сам?" 63 . То, что для нас более всего свое, то единственное, что принадлежит нам, - наше собственное Я - менее всего является "нашим", ибо именно нашим Я мы обладаем не от себя и не для себя. Я одновременно есть и то, чем я всецело обладаю, и то, что мне принадлежит в наименьшей степени. Здесь опять разрушается понятие простой субстанции (пребывание в себе) и становится ясным, как истинно понимающее себя бытие понимает в то же время и то, что в своем самобытии оно не принадлежит самому себе. Только выходя из себя, оно приходит к себе и обретает свою истинную изначальность как отношение к другому.
Такого рода идеи не включают учение о Троичности в область освобожденных от тайны понятий. Но они все же разъясняют, как благодаря этому учению возникает новое понимание реальности, того, что такое человек и что такое Бог. Здесь, у пределов теории обнаруживается нечто крайне практическое. Говоря о Боге, мы выясняем, что такое человек. Парадоксальнейшее оказывается одновременно яснейшим и самым нужным.
Дата: Середа, 16.06.2010, 16:57 | Повідомлення # 14
Вторая часть
ИИСУС ХРИСТОС
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
ВЕРУЮ В ИИСУСА ХРИСТА,
ЕДИНОРОДНОГО СЫНА БОЖИЯ, ГОСПОДА НАШЕГО

1. Проблема исповедания Иисуса в наши дни
Второй член символа веры впервые вводит нас в само средоточие христианства, о котором мы вкратце уже говорили во введении: Человек Иисус, тот Самый Человек, Который был казнен в Палестине около 30-го года, есть "Христос" (Помазанник, Избранник) Божий, более того, истинный Сын Божий, центр и смысл всей человеческой истории. Кажется одновременно дерзостью и сумасбродством считать некую единую фигуру, которая, по мере удаления от нее, все более и более должна теряться в тумане прошлого, центром, определяющим всю историю. Если вера в "Логос", в осмысленность бытия вполне отвечает тенденции человеческого разума, то во втором члене символа веры происходит прямо-таки неслыханное соединение Слова и Плоти, смысла и единичности исторического. Смысл, которым держится все бытие, стал плотью, то есть - вошел в историю и стал в ней единичным событием. Он уже не просто то, что объемлет и скрепляет ее, он - некая точка в ней самой. Отныне смысл всего бытия следует искать уже не в созерцании Духа, который за рамками единичного и ограниченного возвышается ко всеобщему. Смысл обретается и не просто в мире идей, превосходящих единичные вещи и отражающихся в них как осколках. Его следует искать во времени, в Лице некоего человека. На память приходит захватывающий конец "Божественной комедии" Данте, когда, вглядываясь в тайну Божию, он в блаженном изумлении открывает в центре той "Любви, что движет Солнце и светила" свое подобие, человеческое лицо 64 . Позже нам предстоит продумать, как в результате этого изменяется путь от бытия к смыслу. Пока же констатируем, что наряду с тем соединением Бога веры и Бога философов, которое мы поняли, анализируем первый член Символа как фундаментальную предпосылку и структурную форму христианской веры, выступает второе - не менее решающее соединение - в котором объединяется Логос и Саркс, Слово и Плоть, вера и история. Исторический человек Иисус есть Сын Божий и Сын Божий есть человек Иисус. Бог открывается для человека через человека, даже еще конкретней - через того Человека, в котором окончательно проявляет себя человеческое бытие и который в этом-то и оказывается в то же время самим Богом.
Уже здесь намечается, по-видимому, каким образом парадоксальное единство слова и плоти оказывается осмысленным и сообразным логосу. Поначалу, однако, такое исповедание представлялось человеческому мышлению: не оказываемся ли мы при этом во власти крайнего позитивизма? Допустимо ли вообще хвататься за соломинку единичной исторической данности? Да и можем ли мы отважиться основать на этой соломинке некоего бытия, затерянного в океане истории, все наше существование и даже всю историю? Это достаточно странное представление, казавшееся недопустимым ни античному, ни азиатскому образу мыслей, в Новое время с его интеллектуальными предпосылками вызывает еще другие, может быть даже большие трудности. Трудности обусловлены той формой, в какой исторический материал оказывается теперь научно опосредствованным формой историко-критического метода. Это означает, что в сфере истории возникают те же проблемы, что и в поисках основания бытия посредством физических методов или естественнонаучной формы вопрошания природы. Обсуждая эту тему мы уже заметили отказ физики от стремления открыть само бытие, готовность ограничиться "позитивным", проверяемым. Значительный выигрыш в точности, который достигается таким путем, она вынуждена оплачивать отказом от истины. Такой отказ может зайти настолько далеко, что в сплетениях позитивного начинает исчезать и бытие, и сама истина, так что онтология становится невозможной, а философия все глубже сводится к феноменологии, к вопросу только об одном являющемся.
Нечто очень похожее грозит нам и в сфере истории. Уподобление методам физики проводится с возможно большей полнотой, хотя здесь и обнаруживается их внутренняя ограниченность, поскольку проверка, образующая ядро современной научности, не может быть в истории доведена до воспроизводимости, на которой основывается особая достоверность естественнонаучных положений. Историкам такого не дано, прошедшая история неповторима, и проверяемость вынуждена здесь довольствоваться лишь наличием документов, на которых историк основывает свою концепцию. Следствием такой методической установки является то, что здесь, как и в естествознании, в поле зрения попадает лишь внешняя, феноменальная сторона событий. Но эта внешняя, феноменальная, то есть верифицируемая документами сторона, по сравнению с тем, к чему позитивизм приводит в физике, оказывается здесь вдвойне сомнительной. Прежде всего она более сомнительна потому, что неизбежно отдается на волю случая, то есть случайных свидетельств и проявлений, тогда как физика рассматривает все же необходимые проявления материальной действительности в целом. Она более сомнительна кроме того и потому, что человеческое проявляется в документальных свидетельствах далеко не с той адекватностью, с какой природа в своих самопроявлениях. Документ лишь неполно выражает глубину человеческого, а часто и вовсе скрывает ее. Человек со своим индивидуальным ' стилем мышления гораздо активнее участвует в истолковании исторического документа, чем в истолковании физических феноменов. И если нельзя отрицать, что подражание естест веннонаучным методам в области истории, очевидно, тоже повышает надежность высказываний, не следует вместе с тем упускать из вида, что и здесь это непременно приводит к утрате истины, причем, в гораздо большей степени, чем в слу чае физики. Как в физике бытие заслонено явлениями, так и в истории значение имеет лишь то, что представлено в "ис торической реконструкции", то есть опосредовано методами исторической критики. Нередко забывают, что полная истина истории ускользает от метода документальной проверки не в меньшей мере, чем истина бытия от экспериментального ме тода. Таким образом, реконструкция истории не только от крывает, но и скрывает историю. Поэтому, хотя она и видит человека Иисуса, но едва ли способна обнаружить его бытие как Христа, ибо эту истину истории нельзя вместить в правильность голой документации.
II. Иисус Христос:основная форма христологического исповедания
1. Дилемма современной теологии: Иисус или Христос?
Можно ли после всего сказанного удивляться тому, что теология разными способами старается избежать дилеммы, выражающейся в необходимости совмещать веру и историю, причем тем больше, чем более росла разделяющая их стена исторической реконструкции? Сегодня здесь и там встречаются попытки обосновать христологию на уровне исторической реконструкции, и несмотря ни на что, объяснить ее методом, ориентирующимся на "правильное" и документированное 65 , или же свести ее к тому, что может быть документировано 66 . Первое не может дать положительных результатов, поскольку, как мы видели, "историческая реконструкция" в строгом смысле слова есть такая форма мысли, которая предполагает ограничение феноменом (тем, что может быть документировано) и поэтому способна выразить веру ничуть не больше, чем физика - исповедание Бога. Второе же не может быть удовлетворительным, поскольку таким способом нельзя охватить целокупность всего, происходившего в те времена, и то, что здесь говорится, в действительности есть лишь выражение индивидуального мировоззрения, а вовсе не чистый результат исторического исследования 67 . В результате к этим попыткам всегда присоединяется третья, - попытка вовсе уйти от проблемы исторической реконструкции и отбросить ее как излишнюю. Это великолепно делается уже Гегелем. Сколько бы ни отличался труд Бультмана от гегелевского, в этом отношении он, однако, с Гегелем заодно. Стремление стягивать все к идее или к керигме - хотя это и не одно и то же - дает различие не столь тотальное, как представляется самим представителям керигматической теологии 68 .
Дилемму обоих путей - переложить христологию в историческую реконструкцию (или свести ее к ней), с одной стороны, или вовсе уйти от истории, отбросить ее как нечто излишнее для веры, с другой - эту дилемму можно точно передать той альтернативной формулой, вокруг которой вращается современная теология: Иисус или Христос? Первым делом современная теология начинает с того, что отворачивается от Христа и бежит к Иисусу как исторически осязаемой фигуре, чтобы затем, когда это движение у Бультмана достигает высшей точки, пуститься бежать в обратном направлении, от Иисуса назад ко Христу - впрочем, в настоящий момент этот бег опять начинает менять направление и снова направляется от Христа к Иисусу.
Попробуем несколько точнее проследить это зигзагообразное движение новейшей теологии, - таким путем мы ближе подойдем к сути дела. В начале века, в русле первой тенденции - бегство от Христа к Иисусу - задумал свою книгу "Сущность христианства" Гарнак. Эта книга представляет собой форму христианства, преисполненную чувством гордости разумом и свойственным ему оптимизмом. В этом духе либерализм и очищал первоначальный Символ. Ведущее положение этого произведения гласит: "Не о Сыне, а только об Отце учит нас Евангелие, как его возвестил Иисус" 69 . Как все просто и легко! Тем, кого разделило исповедание Сына - христиан и нехристиан, христиан различных направлений друг с другом, - помогает знание о едином Отце. Если Сын принадлежит лишь немногим, Отец принадлежит всем и все Ему. Что расколола вера, может воссоединить любовь. Иисус против Христа означает: прочь от догмы на путь любви. Когда Иисуса, возвестившего людям их общего Отца и сделавшего их тем самым братьями, превратили в проповедуемого Христа, который требовал только веры и стал догмой, тогда-то, по Гарнаку, и произошел решающий разрыв. Иисус провозглашал недоктринальную весть о любви, и в этом состояла великая революция, которая взорвала броню фарисейской ортодоксии и поставила на место нетерпимого правоверия простое доверие Отцу, человеческое братство и призванность к любви. Но это было замещено доктриной о богочеловеке, о "Сыне", а тем самым терпимость и братство, которые суть спасение, были замещены учением о спасении, источником всех бед, ибо именно оно развязывало войну за войной и раскол за расколом. В результате само собой возникает лозунг: назад, от проповедуемого Христа, от предмета разделяющей веры, - к проповедующему Иисусу, к единящей силе любви, к единому Отцу вместе с множеством собратьев. Нельзя, конечно, отрицать, что это сильные и животворные слова, мимо которых нелегко пройти. И несмотря на это, когда Гарнак возвещал свою оптимистическую весть о Христе, те, кто похоронили его труд, стояли уже при дверях. К этому времени было уже доказано, что тот Иисус, о котором он говорил - всецело лишь романтическая мечта, мираж историка, отражение его жажды и тоски, исчезающий, как только он подходит к нему. Бультман решил избрать другой путь. В Иисусе важен лишь сам факт Его существования, во всем прочем вера относится не к тем ненадежным гипотезам, от которых нельзя требовать никакой исторической достоверности, а только к тому, что возвещено в слове, раскрывающем замкнутую человеческую экзистенцию навстречу своей подлинности. Но разве иметь дело с пустым фактом легче, нежели с содержательно наполненным? Достигают ли чего-нибудь тем, что I вопрос о том, кто и что и кем был Иисус, устраняют в качестве незначительного, а человека связывают только с явлением слова? Это последнее несомненно - ибо слово проповедуется, но его законность и реальное содержание остаются на этом пути сомнительными.
Вдумываясь в эти вопросы, мы поймем, почему снова растет число тех, кто бежит от чистой керигмы, от тощего призрака, в который превратился исторический Иисус, сведенный к простому факту существования, - бежит к тому Иисусу, который сосредоточивает в Себе всю человечность человека и в этой человечности является тем последним мерцанием божественного в обезбоженном мире, которое еще осталось после "смерти Бога". Это происходит сегодня в теологии "смерти Бога", которая говорит нам, что хотя у нас и нет больше Бога, но нам остается еще Иисус, знак доверия, которое дает нам мужество идти дальше 70 . В обезбожен-ном мире человечность Иисуса должна стать чем-то вроде представительства Бога, которого нельзя более обрести. Однако сколь некритичны здесь те самые люди, которые, чтобы только не оказаться отсталыми в глазах своих прогрессивных современников, вели себя раньше до такой степени критично, что не желали признавать иной теологии, кроме теологии без Бога! Может быть, все же следовало чуть раньше подумать над вопросом, не сказывается ли рискованная некритичность уже в самом замысле строить богословие - слово о Боге - без Бога. У нас здесь нет намерения различать позиции. Во всяком случае, мы не можем вычеркнуть последние сорок лет и путь назад - просто к Иисусу - безвозвратно закрыт для нас. Попытка, минуя историческое христианство, сконструировалась в реторте историка чистого Иисуса, у которого после этого нужно было бы учиться жизни, абсурдна сама по себе. Одна только историческая наука не создает настоящего, она устанавливает бывшее. Поэтому романтическое обращение к Иисусу столь же лишено будущности, - а тем самым и насущности, - как и бегство в чистое слово.
Тем не менее, колебание современного духа между Иисусом и Христом, основные этапы которого в нашем столетии я попытался выше отметить, не было попросту тщетным. Я думаю даже, что оно может указать вполне правильный путь, а именно, путь к пониманию того, что одного (Иисуса) нет без другого (Христа), что один будет всегда указывать на другого, ибо, поистине, Иисус существует только как Христос, а Христос - только как Иисус. Мы должны двинуться дальше и прежде, чем производить какие бы то ни было реконструкции, которые всегда ведь суть только реконструкции, то есть добавочные искусственные построения, попытаться просто понять, что же говорит вера, которая есть не реконструкция, а настоящее, не теория, а действительность живой экзистенции. Может быть, нам следовало все же доверять в большей степени вере, реально существовавшей на протяжении веков, и по сути своей стремившейся только к пониманию, - к пониманию того, кем и чем был этот Иисус, - доверять вере больше, чем реконструкции, которая ищет свой собственный путь в стороне от реальности. По крайней мере нужно хотя бы попытаться принять к сведению, что, в сущности, говорит эта вера.
2. Образ Христа в Символе веры.
Символ, репрезентативный свод веры, которому мы следуем в этой книге, формулирует свое исповедание Иисуса в совершенно простых словах: "... (верую) и во Христа Иисуса". Для нас здесь в высшей степени поразительным является тот факт, что слово Христос, которое первоначально было не именем, а званием ("Мессия"), стоит на первом месте, подобно тому, как предпочитал говорить апостол Павел. Можно далее показать, что община римских христиан, которая сформулировала наше исповедание, понимала слово Христос во всем его содержательном значении. Хотя трансформация этого слова в собственное имя, в качестве которого мы воспринимаем его в наши дни, и произошла уже в самую раннюю эпоху, тем не менее еще и здесь слово "Христос" обозначало, что есть такое этот Иисус. Впрочем слияние с именем Иисус зашло уже очень далеко, и мы имеем здесь дело с последним этапом преобразования, которому подверглось значение слова Христос.
Фердинанд Каттенбуш, крупный исследователь апостольского Символа, верно пояснил такое положение дел с помощью примера, относящегося к его собственной эпохе (1897 г.). Он привел сравнение с тем, как говорится о "Кайзере Вильгельме". Звание Кайзер стало уже почти частью самого имени, столь неразрывно связаны "Кайзер" и "Вильгельм". Тем не менее, каждый сознавал, что этим словом выражается не просто имя, а некая функция 71. Подобное состояние застаем мы и здесь, в случае объединения слов "Христос Иисус", которое является таким же образованием: Христос - звание, но уже и часть единичного имени, имени Человека из Назарета. В этом процессе сплавки имени и звания, звания и имени, отражается нечто совершенно иное, чем один из многих случаев исторической забывчивости, для которой мы нашли бы только лишний пример. В этом скорее проявляется глубочайшее ядро того понимания фигуры Иисуса из Назарета, которого достигла вера. Подлинный смысл высказывания веры именно в том, что в этом Иисусе невозможно различить служение и личность; по отношению к нему такое различие попросту беспредметно. Личность и есть служение, служение и есть личность. Обе стороны уже нераздельны: здесь нет оговорок, ограничивающих сферу частного, сферу Я, которая все же еще оставалась бы по ту сторону его поступков и деяний и могла бы быть порою и "вне служения"; здесь нет никакого Я, отделенного от дела: Я есть дело и дело есть Я.
Иисус (опять-таки согласно самоуразумению веры, выразившемуся в Символе) не оставил после Себя учения, которое можно отделить от его Я, в отличие от того, как можно собрать и оценить идеи великого мыслителя, не входя в разбор личности автора. Символ не излагает учения Христа, и, конечно же, далеко не сразу пришли к мысли, которая кажется нам столь самоочевидной - попытаться дать что-то вроде Его учения. Основное и действенное понимание направлено в совершенно иную сторону. Сообразно этому, самоочевидному для веры пониманию, Иисус не совершил ничего такого, о чем можно было бы говорить, отличая и отделяя это от его Я. Понять Его как Христа означает скорее убежденность в том, что Он вложил в Свое слово Самого Себя. Здесь (в отличие от всех нас) нет Я, которое произносит слова, - Он отождествился со Своим словом так, что Я и слово в Нем неразличимы: Он есть Слово. Равным образом и свершение Его состоит для веры только в той безоговорочности, с какой Он слил самого Себя с этим свершением. Он свершает Себя и дарует Себя; Его свершение и есть дар Самого Себя.
Карл Барт выразил однажды это видение веры следующим образом: "Иисус - просто носитель служения. Он, стало быть, не есть человек, а кроме того еще и носитель этого служения... В Иисусе нет никакой нейтральной человечности... Замечательные слова Павла во Втором послании к Коринфянам (5. 16): "Если же и знали Христа по плоти, то ныне уже не знаем" - могли бы быть сказаны всеми четырьмя евангелистами. Их совершенно не интересовало все, чем был этот человек помимо Своего служения как Христа, все, что Он мог совершить вне исполнения этого служения... И когда они рассказывают о Нем, что Он голодал и жаждал, что Он ел и пил, уставал, отдыхал и спал, любил, горевал, гневался и даже плакал, - они упоминают побочные обстоятельства, ни в одном из которых не проявлялась некая самостоятельная, отличная от Его свершения личность с особыми, присущими ей желаниями, пристрастиями и страстями... Его бытие в качестве Человека есть Его свершение" 72. Иначе говоря, решающее утверждение веры состоит в нераздельном единстве двух слов - "Иисус Христос", и в этом кроется постижение тождественности экзистенции и посланничества. В этом смысле действительно можно говорить о "функциональной христологии": все бытие Иисуса есть функция бытия "для нас", но именно поэтому и функция есть - полностью бытие 73.
Исходя из такого понимания, теперь можно было бы утверждать не столько важность учения и деяний исторического Иисуса как такового, - сколько сам факт Его существования (если только при этом понимают, что факт этот подразумевает всю реальность личности, которая сама есть свое учение и совпадает со своим деянием, в чем и состоит ее неповторимое своеобразие и единственность). Личность Иисуса есть его учение, а его учение есть Он Сам. Поэтому христианская вера, то есть вера в Иисуса как Христа поистине есть "личная вера". Такая вера - не принятие системы, а принятие той Личности, которая есть слово, принятие Слова как Личности и Личности как Слова.
3. Исходный пункт исповедания: Крест
Все сказанное до сих пор станет яснее, если мы еще на шаг отойдем от апостольского Символа к истокам христианского вероисповедания. Сегодня мы можем с некоторой уверенностью утверждать, что исток веры в Иисуса как Христа - то есть исток христианской веры, - в Кресте. Сам Иисус не заявлял о Себе прямо как о Христе ("Мессии"). В известной мере - это, конечно, необычное утверждение, высказываемое в спорах историков, зачастую довольно путанных, теперь несколько проясняется для нас. Даже в тех случаях, когда мы резонно критикуем широко распространенные в современных исследованиях об Иисусе методы поспешного изъятия терминов, мы не можем отвергнуть этого утверждения. Иисус не возвещал о Себе как о Мессии (Христе) - сделал это Пилат, когда он, уступив обвинениям иудеев и, со своей стороны, присоединившись к этим обвинениям, использовал кличку казнимого, переведенную на основные языки тогдашнего мира, и объявил Иисуса, распятого на кресте, казненным Царем (Мессией, Христом) иудейским. Эта кличка казнимого, этот смертный приговор истории парадоксально соединились с "исповеданием", с подлинным корнем и исходным пунктом христианской веры, которая считает Иисуса Христом: именно распятый Иисус есть Христос, Царь. Его царственность - в Его распятии; Его царственность - отдача себя людям, обретенная Им Самим, отождествление слова, посланничества и жизни путем жертвы этой жизнью. Его жизнь, стало быть, есть Его слово. Он есть слово, потому что Он есть любовь. Исходя от креста, вера все более и более сознает, что Иисус не только совершил и сказал нечто, что личность и благовестие в Нем тождественны, более того, что Он всегда уже есть то, что Он говорит. Иоанну оставалось просто сделать последний вывод: основная христологи-ческая мысль его Евангелия состоит в том, что если это так, то Иисус Христос и есть "Слово", иначе говоря, Личность, Которая не только обладает словом, но и есть свое слово и свое свершение, сам Логос ("слово", смысл), который есть от века и навеки, основание, на котором стоит мир,-если мы где-нибудь встречаем такую личность, то она и есть тот Смысл, который всех нас держит и которым все мы держимся.
Развертывание того понимания, которое мы называем верой, совершается при этом так: крест приводит христиан к отождествлению личности, слова и дела. В этом их решающее постижение, подлинное и окончательное, все прочее оказывается второстепенным. Поэтому их исповедание могло бы ограничиться простым сочетанием слов: Иисус Христос. Этой связью сказано все. Точкой зрения на Иисуса становится крест, который говорит громче всех слов: Он есть Христос - ничего большего не надо. Распятое Я Господа - реальность столь полная, что все остальное отступает на задний план. На основе обретенного таким образом понимания Иисуса был сделан второй шаг, снова продуманы Его слова. Вспоминая их, община должна была к своему удивлению убедиться в том, что слово Иисуса всегда уже сосредоточено в Его Я. Перечитав Его благовестие, она убедилась, что оно само всегда уже слито с Я Иисуса и ведет к тождеству слова и личности. Наконец, Иоанн, делая последний шаг, смог связать оба движения. В его Евангелии слово Иисуса прочтено в Его личности, а личность - в слове. Тот факт, что он развертывает "христологию", свидетельство веры о Христе, как повесть об истории Христа, и наоборот, историю Христа - как христологию, указывает на исполнившееся воссоединение Христа и Иисуса, которое остается отныне конститутивным для всей дальнейшей истории веры 74.
4. Иисус, Который есть Христос
Все сказанное должно было выяснить, в каком смысле и до какого предела можно следовать за Бультманом. Существует нечто, благодаря чему необходимо сосредоточение на самой фактичности существования Иисуса, благодаря чему исторический Иисус сплавлен с верой во Христа, а именно, - самое подлинное Его слово, - в действительности, есть Он Сам. Но не слишком ли быстро мы отбросили вопрос, который поставил перед нами Гарнак? Как же в таком случае быть с другим благовестием, противоположным благовестию о Христе, - с благовестием о Боге отцов, о всечеловеческой любви, преодолевающей границы веры и превышающей ее? Не поглотил ли это христологический догматизм? Не устраняется ли этой попыткой скопировать веру раннего христианства, веру, исповедуемую Церковью во все времена, важный вопрос, который был поднят либеральным богословием, не закрывается ли он верой, которая заставляет забыть о любви? Подобное не раз случалось в истории. Однако такое понимание смысла нашего утверждения должно быть отвергнуто самым решительным образом.
Тот, кто познал Христа в Иисусе и только в нем, а Иисуса как Христа, кто понял, что решающим является тотальное единство личности и дела, для того вера утратила как свою исключительность, так и противопоставленность любви - для него они слиты в одно и немыслимы друг без друга. Равнозначность Иисуса и Христа, нераздельность личности и дела, тождество человека и самоотдачи, все это означает также и равнозначность любви и веры. Ибо Я Иисуса, все своеобразие Его Личности, которая занимает теперь поистине центральное положение, состоит в том, что это "Я" не пребывает в некоей замкнутой самостоятельности, но во всем своем бытии исходит от "Ты" Отца и всем своим бытием обращено к "Вы" людей. Оно есть тождество логоса (истины) и любви, что, в свою очередь, делает любовь логосом, истиной человеческого бытия. Суть веры, к которой призывает таким образом понятая христология, состоит, следовательно, в стремлении к универсальной открытости безусловной любви, ибо верить во Христа, сообразно такому пониманию, означает сделать любовь содержанием веры. Исходя из этого и можно будет сказать; любовь есть вера.
Это отвечает той картине, которую набросал Иисус в замечательной притче о Страшном суде (Мф 25. 31-46). Исповедание Христа, согласно с требованием судящего Господа, оказывается способность видеть Христа в самых "меньших" людях, Его "братьях", в тех, кто нуждается в моей помощи. Исповедовать Христа - значит считать нуждающегося во мне человека Христом, с которым я встретился здесь сегодня, понять взывание к любви как взыскание веры. Такое кажущееся перетолкование христологического исповедания в безусловность человеческого служения друг другу не следует рассматривать как отрыв от всей прочей догматики. В действительности оно следует из равнозначности Иисуса и Христа, то есть из самого средоточия христологии, ибо эта равнозначность, - повторим еще раз, - есть в то же время равнозначность веры и любви. Поэтому вера, которая не есть любовь, - не может быть настоящей христианской верой. Мы должны заявить это как против доктринерского извращения католического понятия веры, так и против секуляризации любви, которая вытекает из лютерова тезиса об оправдании одной только верой 75.
Дата: Середа, 16.06.2010, 16:57 | Повідомлення # 15
III. Иисус Христос - истинный Бог и истинный человек

I. Подход к проблеме
Вернемся еще раз к христологической проблеме в узком смысле слова, чтобы сказанное не осталось простым утверждением, тем более не оказалось бы лишь приспособлением к современности. Мы установили, что христианское приятие Иисуса утверждает Его как Христа - Того, в Ком тождественны личность и дело. Исходя из этого, мы пробились затем к единству веры и любви. Отталкиваясь от всего, что только идея, от любого самодовлеющего учения, христианская вера движется к Я Иисуса и приводит к такому Я, которое есть совершенная скрытость, всецело "Слово", всецело "Сын". Мы уже поняли также, что в понятиях "Слово" и "Сын" выражается динамический характер этой экзистенции, ее чистая "actualitas". Слово никогда не пребывает в самом себе, оно исходит от кого-либо и существует, чтобы быть услышанным, то есть для другого. Оно существует только в этой тотальности "от" и "для". В том же самом нашли мы и смысл понятия Сын, которое подразумевает аналогичную растянутость между "от" и "для". Мы могли бы теперь обобщить все в целом следующей формулой: христианская вера относится не к идеям, а к Личности, к Я, причем к такому Я, которое определено как Слово и Сын, то есть как полная открытость.
Из этого вытекают два следствия, в которых раскрывается внутренняя проблематика христианской веры (в смысле веры в Иисуса как Христа, то есть Мессию) и историческое безумие, когда она с внутренней необходимостью переходит в веру в Сына (как веру в истинную божественность Иисуса). Ведь если это так, если в это Я верят как в чистую открытость, как бытие, тотально исходящее от Отца, если во всем своем существовании оно есть "Сын" - actualitas чистого служения; если, иначе говоря, эта экзистенция не только любит, но и есть любовь, - разве не должен Он быть тождественным с Богом, Который один только и есть любовь? Разве в таком случае Иисус Сын Божий не есть и Сам Бог? Разве не верно, что "Слово было у Бога и Слово было Бог" (Ин 1. 1)? Но возникает и обратный вопрос, и мы должны сказать: если этот Человек всецело есть то, что Он делает, если Он весь стоит за тем, что Он говорит, если Он весь для других и однако в таком саморасточении весь у Себя Самого, если Он Тот, Кто обретает Себя в саморасточении (см. Мк 8. 35), - разве Он не самый человечный из людей, не полнота человечности? В таком случае, можем ли мы вообще растворить христологию (слово о Христе) в теологии (слово о Боге)? Не должны ли мы скорее со всей силой нашего убеждения признавать Иисуса человеком и развивать христологию как гуманизм, как антропологию? Может быть, радикальнейший гуманизм обязательно совпадает с верой в Бога, познанного в Откровении, и они непременно переходят друг в друга?
Вопросы эти, тяжесть которых обременяла Церковь первых пяти столетий, непосредственно вырастают из самого христологического исповедания. И драматическая борьба, развернувшаяся вокруг этих вопросов на вселенских Соборах того времени, привела к утвердительному ответу на все эти три вопроса. Именно троекратное "Да" и составляет содержание и конечную форму классического христилогического догмата, формулируя который стремились сохранить верность простому первоначальному исповеданию Иисуса как "Христа". Говоря иначе, развернутый христологический догмат исповедует, что радикальное именование Иисуса Христом постулирует Его сыновство, которое включает в себя божество. Только если это выражение понимается так, оно остается "наделенным логосом", осмысленным, если же такого вывода не делать, оно вновь возвращается в миф. Не менее решительно, однако, оно исповедует, что Иисус в силу радикальности Своего служения есть человечнейший Человек, истинный Человек, и это ведет к совпадению теологии и антропологии, к совпадению, в котором с тех пор и состоит подлинная энергия христианской веры.
Но возникает еще один вопрос. Если только что развитая логика бесспорна и, стало быть, догмат обладает внутренней последовательностью, - обращение к фактам все равно остается решающим. Не могло ли случиться так, что, вознесшись с нашей прекрасной системой в эмпиреи, мы забыли про реальность, так что неоспоримая логичность системы не служит ничему, поскольку отсутствует базис? Другими словами: мы должны спросить, позволяют ли нам библейские данные и факты, открывшиеся в результате их критического прояснения, понимать сыновство Иисуса так, как мы только что поняли и как понимает его христологический догмат. Сегодня на это следует все более решительный и самоочевидный ответ "Нет"; утвердительный же ответ представляет собой, как кажется многим, не более чем докритическую позицию, едва ли заслуживающую внимания. Вопреки этому мне хотелось бы показать, что утвердительный ответ не только возможен, но и необходим, если только не хотят впасть либо в рационалистическую мелкотравчатость, либо в мифологическое представление о сыновстве, которое и с точки зрения библейской веры в Сына, и с точки зрения древнехристианского ее истолкования устарело и должно быть преодолено 76.
2. Современный штамп об "историческом Иисусе" .
Не станем торопиться. Кем, собственно, был Иисус из Назарета? Что Он думал о Себе? Если верить тому штампу, той форме вульгаризации современной теологии, которая приобретает сегодня все более широкое распространение, 77 все происходило примерно следующим образом: нужно представить себе исторического Иисуса как некоего пророчествующего учителя, который, оказавшись в эсхатологически накаленной атмосфере современного ему позднего иудаизма, в ситуации, насыщенной эсхатологическими ожиданиями, возвещал близость Царства Божия. Это были слова, которые следует-де понимать исключительно в духе того времени: теперь уже скоро наступит Царство Божие, конец мира. С другой стороны, Иисус-де столь резко подчеркивал это "теперь", что для более глубокого взора это еще только грядущее во времени событие уже не могло иметь подлинного значения. И даже если Сам Иисус говорил о будущем, о Царстве Божи-ем, - подлинность его можно было увидеть скорее в самом призыве к решению: человек был обязан решать именно теперь, в любой всегда уже неотвратимо наступивший момент.
Не станем задерживаться на ложной претензии понять Иисуса лучше, чем Он Сам Себя понимал, когда Его благовестие сводят к такой бессодержательности. Лучше послушаем просто, как события должны были бы развиваться дальше. По причинам, которые уже нельзя доподлинно восстановить, Иисус был осужден и умер, потерпев полное поражение. После этого каким-то образом, - это тоже нельзя уже узнать с достоверностью - возникла вера в воскресение, представление о том, что Он продолжает жить или во всяком случае сохранять какое-то значение. Эта вера постепенно росла и в ней складывалось представление, которое, как можно показать, формировалось подобным образом и в других обстоятельствах, - представление о том, что Иисус в будущем вернется как Сын Человеческий или как Мессия. Наконец, на следующем этапе надежду спроецировали-де на исторического Иисуса, вложили в Его собственные уста и переосмыслили его в соответствии с этим. Отныне стали представлять дело так, будто Он Сам возвещал о Себе как о грядущем Сыне Человеческом или Мессии. Далее, согласно разбираемому штампу, эта весть была будто бы сразу же перенесена из семитского мира в эллинистический. Это имело важные следствия. В иудейском мире Иисуса трактовали в иудейских категориях (Сын Человеческий, Мессия). В эллинистическом - эти категории были непонятны, их восприняли здесь поэтому в представлениях, свойственных эллинизму. Вместо семитских образов Сына Человеческого и Мессии появились эллинистические категории "божественного человека" или "Богочеловека" (????? ????) и с помощью их фигура Иисуса сделалась понятной. А для "Богочеловека" в эллинистическом смысле характерны главным образом две черты: он-де чудотворец и происхождение его божественно. Последнее означает, что он каким-то образом порожден Богом как Отцом. Его наполовину божественное, наполовину человеческое происхождение и есть то, что делает его Бого-человеком, божественным человеком. В результате переноса на Иисуса категории божественного человека, Он и получил оба только что описанных определения. Таким-то образом Его и стали описывать как чудотворца, и на той же почве был создан "миф" о рождении от девы. А это, в свою очередь, привело к тому, что Иисус был назван Сыном Божиим, поскольку, сообразно мифу, Бог является теперь Его Отцом. Таким путем эллинистическое истолкование Иисуса вместе с теми следствиями, которые из этого вытекают, превратило действительно свойственную Иисусу приближенность к Богу в "онтологическую" идею рожденности от Бога. Древнецерковная вера, следуя будто бы по следам этой мифологизации, окончательно утвердила все это в халкидонском догмате с его понятием об онтологическом богосыновстве Иисуса. Со времен этого Собора упомянутый миф, связанный с идеей онтологического происхождения Иисуса от Бога, был догматизирован и оснащен псевдоученостью, так что в конце концов эти мифические формулы были возведены в критерий правоверия, и вера по сравнению со своим исходным пунктом была окончательно поставлена на голову.
Для исторически мыслящего человека все это представляется нелепой картиной, пусть она и находит сегодня толпу приверженцев. Что же касается меня, признаюсь, что даже отвлекаясь от моей христианской веры, ограничиваясь одним только своим знакомством с историей, я охотнее и легче поверю в то, что Бог стал человеком, чем в то, что этот конгломерат гипотез отражает действительность. В установленных нами рамках мы, к сожалению, не можем вдаваться в детали исторической проблематики, это потребовало бы слишком обширных и длительных исследований. Мы должны (и имеем на это право) ограничиться скорее важнейшим пунктом, на котором все это держится, - на слове о богосыновстве Иисуса. Если соблюдать точность в терминологии и не смешивать друг с другом все то, что хотелось бы увидеть взаимосвязанным, можно установить следующее.
3. Правомочность христологического догмата
а) К вопросу о "божественном человеке". Выражение божественного человека или человека-Бога (????? ????) нигде не встречается в Новом Завете. Точно также и "божественный человек" античности нигде не называется "Сыном Божиим". Это два важных обстоятельства. Данные понятия исторически никак не связаны друг с другом ни по языку, ни по содержанию. Библия знает "божественного человека", а античность не связывает с божественным человеком идеи богосыновства. Более того, новейшие исследования показывают, что само понятие "божественный человек" вряд ли может быть засвидетельствовано в дохристианскую эпоху и появляется лишь позднее 78. Но даже и отвлекаясь от этого факта, остается верным, что звание Сына Божия и выражаемая им сущностная взаимосвязь не может быть выведена из взаимосвязи, выражаемой званием и идеей божественного человека. С исторической точки зрения, оба представления полностью разнородны и не имеют точек соприкосновения.
б) Библейская терминология и ее отношение к догмату. В языке Нового Завета следует строго различать наименование "Сын Божий" и простое наименование "Сын". Для неточного словоупотребления эти наименования кажутся совершенно одинаковыми, и они действительно в известном смысле соотносятся друг с другом и постоянно тяготеют друг к другу. Тем не менее, в своем истоке они относятся к совершенно разным контекстам и выражают разное.
"Сын Божий". Выражение "Сын Божий" коренится в ветхозаветном богословии царя, которое, в свою очередь, основано на демифологизации восточного богословия царя и выражает перетолкование его в израильское богословие избранничества. Классический пример этому (т. е. включения древневосточного богословия царя его библейской демифологизации в идею избранничества) дает Псалом 2. 7, то есть тот текст, который стал в то же время важнейшим источником христологического мышления. В этом стихе царю Израиля возвещается следующее слово: "Возвещу определение Яхве: Господь сказал Мне: Ты Сын Мой; Я ныне родил Тебя. Проси у Меня, и дам народы в наследие Тебе и пределы земли во владение Тебе". Это слово, связанное с ритуалом интронизации царя Израилева, происходит, как было сказано, из древневосточного ритуала коронации, в котором Царь объявлялся рожденным сыном Бога, причем представление о рождении можно зафиксировать в полном объеме, кажется, только в Египте. Здесь царь считался существом, мифически порожденным Богом, тогда как тот же ритуал в Вавилоне уже был в значительной мере демифологизирован, и мысль о том, что царь есть сын Божий, по существу, понималась в смысле правового уполномочения 79.
В том, как эта формула была воспринята при дворе Давида, мифологический смысл был, безусловно, полностью устранен. Идея о физическом порождении царя Божеством была замещена представлением, согласно которому царь стал Сыном здесь и сегодня; акт рождения состоит в акте избрания Богом. Царь есть сын не потому, что он рожден Богом, а потому, что он Богом избран. Речь идет не о физическом событии, а о могуществе божественной воли создать новое бытие. В идее сыновства, понятой таким образом, сосредоточено в то же время и 'все богословие избранного народа вообще. В древних текстах возлюбленным и первородным сыном Яхве назывался совокупно весь Израиль (см. например, Исх 4. 22). Если в эпоху царей эти слова относятся к государю, - это означает, что в нем, в наследнике Давида сосредоточивается призвание Израиля, что он представительствует за Израиль и объединяет в себе тайну обетования, призвания и любви, которая возложена на Израиль.
К этому присоединяется еще одно. Если иметь в виду реальное положение Израиля, то применение формулы восточного ритуала к царю Израиля, как это имеет место в упомя-нутом Псалме, должно было казаться жестокой шуткой. Когда египетскому фараону или вавилонскому царю при их интронизации возвещалось: "Народы даны тебе в наследие, мир принадлежит тебе, ты можешь разбить их и сокрушить, как сосуд горшечника", - то это имело некий смысл. Такие сло-, ва соответствовали претензии этих царей на мировое господство. Если же они относятся к царю на Сионе, что при наличии сверхмощных Вавилона и Египта было совершенно бессмысленным, они оборачиваются чистой иронией, потому что ; цари Земли не дрожали перед ним, напротив, - скорее он дрожал перед ними. И если о мировом господстве говорит жалкий князек, каким он и был, то это звучит почти смехотворно. Иными словами: заимствованное из восточного ритуала царская мантия псалма была слишком не по плечу реальному царю на горе Сион. Поэтому-то этот псалом, который должен был производить невыносимое впечатление на современников, с исторической неизбежностью все более и более превращался в исповедание надежды на то, что некогда он обретет реальное значение. Это значит, что богословие царя, которое на первой ступени превратилось из богословия рождения в богословие избранничества, на следующем шаге стало богословием надежды на грядущего царя. Пророчество о царе все более и более становилось обетованием: однажды придет царь, о котором можно будет по праву сказать: "Ты Сын Мой; Я ныне родил Тебя; проси у Меня и Я дам народы в наследие Тебе".
Здесь-то и начинается новая жизнь этого текста в первоначальной христианской общине. Слова этого псалма впервые относятся к Иисусу, по-видимому, в рамках веры в воскресение. Тот момент, когда свершилось воскресение Иисуса из мертвых, в которое верила эта община, первые христиане поняли как реальное исполнение 2-го псалма. В этом был, конечно, не меньший парадокс. Ведь верить в то, что умерший на Голгофе и был тем, о ком были сказаны эти слова, казалось неслыханным противоречием. Что же означало такое применение текста? Это значило сознавать, что надежда Израиля на царя исполнилась в Том, Кто умер на кресте и - в глазах верующих-воскрес. Это означало быть убежденным в том, что именно Ему, умершему на кресте, Ему, отрекшемуся ото всякой власти над миром (и мы слышим за всем этим слова о том, как трепещут владыки мира, как сокрушаются жезлом железным), Ему, отложившему все мечи, не посылавшему других на смерть за себя, как земные цари, а Самому пошедшему на смерть за других, Ему, видевшему I смысл человеческого бытия не во власти и ее самоутверждении, а в предельном бытии для других, более того, Кто был самим бытием для других, как свидетельствует крест, - что Ему и только Ему одному Бог сказал: "Ты Сын Мой; Я ныне породил Тебя". В распятом верующие видели смысл того пророчества, смысл избранничества: не привилегию и власть для себя, а служение для других. В нем видели они смысл истории избранного народа, истинный смысл царского бытия, которое всегда стремилось быть представительством, "репрезентацией". "Репрезентировать", то есть предстательствовать за других, - получало теперь иной смысл. О нем, потерпевшем полное поражение, висящим на древе без единого куска земли под ногами, в то время как одежды его разыгрываются по жребию, о нем, оставленном, казалось, самим Богом, о нем, именно о нем гласят слова пророка: "Ты Сын Мой, Я ныне - на этом месте - породил Тебя. Проси у Меня, и дам народы в наследие Тебе и пределы Земли во владение Тебе".
Идея Сына Божия, которая путем истолкования распятия и воскресения с помощью 2-го псалма именно таким образом и в такой форме вошла в исповедание Иисуса из Назарета, поистине не имеет ничего общего с эллинистической идеей божественного человека и никак не может быть выведена из нее. Она представляет собой скорее вторую ступень демифо-логизации восточной идеи царя, которая в Ветхом Завете предварительно уже была демифологизирована. Она характеризует Иисуса как истинного наследника Вселенной, как наследника обетования, в котором исполнился смысл богословия Давида. Ясно вместе с тем, что идея царя, которая званием Сына столь определенно переносится на Иисуса, переплетается с идеей раба. Будучи царем, он - раб, а как раб Божий, он - царь. Эта внутренняя связь, столь основоположитеьная для христианской веры, в Ветхом Завете подготовлена по содержанию, а в его греческом переводе - по способу выражения в языке. Слово "пайс", которым именуется раб Божий, может значить также и "дитя". В явлении Христа эта двусмысленность должна была стать указанием на внутреннее тождество этих значений в Иисусе 80.

Бібліотека » Церква » Різне » «Введение в Христианство» ((Кардинал) Йозеф Ратцингер (Брюссель 1988) Папа Бенедикт 16)
Сторінка 3 з 5«12345»
Пошук:

© 2008-2017 Свята Традиція УГКЦ

Яндекс.Метрика